воскресенье, 6 октября 2019 г.

ЧАСТЬ 3 Апологет




Александр ЛЕОНИДОВ (Филиппов)
АПОЛОГЕТ
Роман-фантасмагория


ЧАСТЬ 3. ПУХОВЫЙ ПОТОК


За двумя окнами и тяжёлыми высокими дверями папюсова рабочего кабинета человек невольно ощущал себя запертым в сундуке великана. Всему виной – расчерченный тяжёлыми потолочными брусьями на квадраты и обшитый мебельным дубом потолок.
За окнами, надувая паруса портьер, целовалась с ветром цветущая сирень и её пухлый, ликёрный запах провисал в воздухе, путался с белыми терпкими ароматами черёмухи, щекотал нос, как газировка, вводил в комнату призраки парижских парфюмерных бутиков и школьного кабинета химии…
Алик восседал в бутоне раскидистого кресла, оббитого гладкой до скольжения, до отражённых бликов кожей. Перед ним на серповидном старом столе со старинной, потемневшей от времени бронзовой фурнитурой разлеглись бумаги, и дымила в увесистой линзе хрустальной пепельницы недокуренная сигарета «Салем».
С кухни слышались ропот грибной поджарки, пускавшей тяжёлые и вязкие пузыри на противне, брань смотрителя-садовника дяди Багмана с его пожилой никчёмной супругой:
– Ты ослабила узы нашего брака формализмом и показухой… – впечатывал в грымзу казённого происхождения штампы дядя Багман, всю жизнь вертевшийся возле партийного начальства. И – поднабравшийся…
Супруга, простая старая баба, не понимала этого высокого штиля, и вымученно, надрывно потчевала муженька народным фольклором:
– Козёл ты! Подохнешь!
– То есть не будь он козлом – он жил бы вечно… – завершил силлогизм всегда любивший аристотелеву законченность мысли Алик Совенко.
Для своей кандидатской работы он перерыл практически всю литературу по гипнозу – от средневековых манускриптов Анастаса Киршнера и дарвиновских ослепленных паучков до новейших феноменов Рудольфа Мессинга.
Здесь и делал аспирантские выписки, за обступавшим тебя полукругом красного дерева столом, оббитым крапчатым сукном, где раньше, ребёнком, он играл в генерала, а ещё раньше – пачками подписывались, ещё не им – смертные приговоры…
Стол был дореволюционной работы, из его ящиков пахло почтенной деревянной старостью, дно их устилали жёлтые от времени газеты и кое-где марали внутренность цвета слоновой кости чёрные от того же времени чернильные проливы с запахом чьей-то безнадёжной просроченности…
Кто тут только не сидел до Алика, прямо за этим столом, обступавшим седока полукругом, попиравшим своими слоновьими тумбами когда-то дорогой, но с годами выгоревший ковёр на паркете! В этой гладкокожей великанской руке кресла! Поистине, как у классика:
…не думал, что в кровати, царицам вверенной,
 разляжется какой-то присяжный поверенный…

Аспирантишко будет выписывать цитаты о гипнозе на той самой поверхности, где жестокие руки ставили красную точку во множестве высокопоставленных судеб…
Алик с детства привык, что родился в страшной сказке, где-то у Шарля Перро, что он сызмальства живёт в замке людоеда, как кот в сапогах, а сверху огромным бельмом смотрит круглый огромный плафон на цепях, отделанный серебром и чернью…
Для него это была не экзотика, а обыденный быт. Или, как он шутил – «обеденный быт». Он – словно Мессинг, упомянутый в обзорной первой главе диссертации, который, как известно, на спор со Сталиным зашёл в советскую сберкассу и обменял стандартный белый лист на приличную сумму денег…
– На Сталина, небось, твои фокусы-то не действовали? – хихикал Алик, воображая Мессинга с его трюкачеством.
В кабинете с незапамятных времён были странные вещи – и не только странные книги в стенных шкафах с замысловатой резьбой – «барокко». Слева от одного из окон стояла сердоликовая статуя, почти в рост человека, изображавшая богиню Нику. Она была и глянцевой, и одновременно матовой, и непрозрачной, и – если изменить угол взгляда – светопропускающей, полупрозрачной…
А между окнами на тяжёлой, как железо, самшитовой доске, росписью по дереву красовалась и пугала картина непонятного жанра: на расплывчатом маслянисто-золотом фоне фигура в чёрном плаще, в традиционной для иконописи позе. Но она без лица, как будто бы спиной к тебе стоит в накидке с капюшоном и до пят… Довольно мрачная зарисовка! Хотел ли того художник или нет, но… Фигура на самшите одновременно была и отсутствовала, и смотрела на тебя невидимыми глазами, и как бы отвернулась…
– Тьфу на тебя! – сказал тёмному абрису Алик, вставляя тяжёлый баллончик в обойму весёлого оранжевого сифона для домашнего изготовления газированной воды. Сифон своим детским модернизмом функциональных 60-х контрастировал со средневековьем здешней обстановки вне времени.
– … Мы даже в Крыму ни разу не были! – продолжается эклектическая по стилистике дискуссия супругов Багманов. Это визглявый голос поздно спохватившейся старухи. – В Сочи ни разу, на море не свозил! Мы вообще нигде не бываем, никуда не ездим!
– Завтра мусоровозка приедет, контейнер на свалку вывозить, так и быть, возьму тебя с собой… – мрачно обещает жене незабываемый вояж дядя Багман.
Алик воображал себя перед учёным советом профильной кафедры, коктейльно потягивал пропитанный сиренью и черёмухой, жасмином и мальвой комнатный воздух дачи:
– Что же такое гипноз, дорогие товарищи, – наука или магия? – спрашивал он у сердоликовой, но бессердечной, грудастой Ники и неопределённой тёмной на золотой грунтовке фигуры. Мог бы спросить у супругов Багманов – и с тем же эффектом: молчанием в ответ. Ника вообще на Алика обижена: подростком, когда никто не видел, он елозил своим удом срамным меж её грудей, и поделом: нечего быть такой фигуристой, гладкой и полуобнажённой!
– Если наука, тогда должны быть методы, доступные всем и равно воздействующие на всех, – объясняет обиженной богине повзрослевший, и теперь делающий вид, что между ними ничего не было, Совенко. – Если магия, то…
Стоп! Ника такие гипотезы потерпит, она уже не девочка, а вот девственная советская мировоззренческая доктрина пыхнет маковым цветом, он же кумачовый, он же маковая соломка… Для неё, советской идеологии, магии просто не существовало.
– И, следовательно, не должно было быть гипноза. – развёл руками аспирант.
И не знал, что дальше докладывать. Ника поймёт, у них в прошлом много тайн, а вот фигура спиной в чёрном капюшоне – точно «зарежет» диссертанту защиту…
Плохое слово – диссертант; почти что «диссидент»…
Но гипноз явно был – курицу со связанными ногами положить на пол перед меловой чертой по методу Киршнера может каждый, это научный факт. Удав без гипноза не догонит кролика. Ни одно животное не может выдержать человеческого взгляда в упор, это Алик прекрасно помнил по собственному деду… Напустите на того хоть ротвейлеров – дед только глянет наотмашь – и те, заскулив, уползают задом…
Итак, был факт, которого… не было.
Потому что гипноз не могли использовать ВСЕ, и его нельзя использовать ПРОТИВ кого угодно. На одних он влияет, на других – нет. Одним поддается, другим – ни в какую…
Советовать было некому; Алик обо всем догадывался сам – или же некий дух помогал ему сверхъестественным образом.
«Гипноз – это всего лишь волевой приказ. Чья воля сильнее – тот и командует. Тот – медиум. Чья воля слабее – тот подчиняется. Сила и цельность духа – вот и средство внушения, и защита от него. Безволие, растерянность, психологическая травма, разделенность в себе – вот путь в транс. Для слабого и психически подавленного человека всякий встречный – медиум. Всё он принимает за правду, всему подчиняется».
«Значит, – думал Алик, стряхивая в хрустальный массив длинный пепельный столбик, назревший на сигарете, – могущественные гипнотизеры, которые, как кошка, гуляют сами по себе – это миф. Для успешного гипноза, как в электросети, должны быть две клеммы – «плюс» и «минус». «Плюс» – это медиум, которого создает свита, – уверенный в себе, вызывающий доверие и у других. В нём, в его способностях нельзя сомневаться – иначе весь эффект пропадет. Вторая клемма, «минус» – личность раздробленная и заплаканная от собственного ничтожества, личность, заранее подготовленная принять в себя чужую волю. Жалкого и потерянного человека попросту «магнитит» на транс, и он становится покорным орудием в руках медиума.
Но если это так, – вскричал Совенко, огорошенный открытием, – тогда зачем искать тайны гипноза в каких-то магических салонах мадам Блавацкой? Ведь на этих же самых принципах, на этих двух клеммах положительной и отрицательной воли строится вся мирская жизнь, все системы харизматического господства и слепого подчинения!».

* * *
Диссертационное исследование привело Алика в психбольницу имени Кащенко – к счастью, пока только на экскурсию. Здесь Совенко изучал людей с размозжённой и размазанной волей, принимавших любое слово за приказ. Его, уже номенклатурного «кадра», побаивался заведующий отделением. В ординаторской стал шумно и превентивно ругаться на коллег, заклеивших все дверки стенных служебных шкафчиков рекламными наклейками всякой яркой, импортной и не только, дряни.
– Идиоты! – жалобно атаковал заведующий. – Понимаете, Виталий Терентьевич, идиоты… Я лечу психов, я работаю с психами… Сколько раз уже говорил: ну зачем пустую коробочку от «Мальборо» клеить на мебель? Ну, приклеили бы одну, кретины, так они же тут, смотрите… целую инсталляцию… Живём среди папуасов, я всегда боюсь, Виталий Терентьевич, что они Родину, как Аляску, на стеклянные бусы поменяют!
– Внушающий транс должен иметь обязательно предисловие, – малопонятно объяснил врачу Алик. – То есть очистку волевого «гнезда» для новых установок. Это объясняет, почему колдуны с древности нуждались в разрушении личностей через зло для установки в них своей нечистой власти.
– Что, простите?
– Я не про нашу власть. Я про колдунов Средневековья…
– А-а…
Прежде, чем колдун сможет отдать своекорыстный приказ, он должен послужить общему злу – развенчать и замазать грязью идеалы, надломить ценности, подвергнуть сомнению и осмеянию все защитные системы личности. Чтобы владеть душой, нужно изгнать оттуда других владык.
Страшная наука, та, что поднимает человека на вершины власти над природой и людьми, вступила в конкордат с силами ада, которые одновременно с тем опускают человека в самые жуткие сумерки отчаянья. Воистину – вверх по лестнице, ведущей вниз, поражение своих противников духовной гнилью, чтобы не иметь в них равного себе борца…
И всё же, где тогда кончается мир духов и мистики, где начинается мир науки и физических реалий? Беседы с сумасшедшими все больше убеждали Алика в том, что никакой четкой границы тут нет. Ведь о том же он прочитал когда-то и в «Магистериуме».
– Артём Валеевич, посмотрите, пожалуйста, что в коробочке?
Псих в полосатой пижаме, взлохмаченный и красноглазый, смотрит на Совенко в белом халате, накинутом на строгий костюм. Смотрит взволнованно и недоверчиво.
В коробочке ничего нет. Но псих, подумав, отвечает весьма разумно:
– Там воздух… Везде этот проклятый воздух, он вокруг меня, он меня давит! По шестнадцать тонн со всех сторон – думаете, легко! Везде, везде – воздух, воздух, никуда от него не спрячешься…
– Пытался утопиться! – меланхолично сообщает Алику психиатр. – Странное помешательство…
– Что же вы в нём видите странного? Разновидность мании преследования…
– Странно то… – психиатр по-птичьи почесывает длинный нос, словно клюв чистит. – Странно то, что формально он прав. Ведь действительно, воздух-то везде. И 16 тонн он не выдумал – это физическая величина. Правда, округленная, конечно, но что уж требовать от психа математической точности… Он всего лишь остро воспринимает факт, в котором мы все живем…
– Н-да… однако… – растерялся Алик.
– Признайтесь, вы бы точно сказали, что в коробочке пусто? Любой нормальный человек скажет, что в коробочке пусто, хотя совершенно очевидно, что в коробочке воздух. Но мы не живем без воздуха, мы без него немыслимы. Он – НАШЕ ВСЁ. Именно по этой причине визуально мы его воспринимаем, как ничто. Или, иначе говоря, визуально мы его никак не воспринимаем…
– А ведь то же самое можно сказать и о Боге… – ужаснулся Совенко простой очевидности вывода. Чтобы быть чувственным, нужно быть ЧАСТЬЮ. Требовать ощущений ОБЩЕГО так же нелепо, как попытка увидеть фасад дома из внутренней комнаты без окон. Впрочем, в этой же самой комнате ты можешь до посинения разглядывать фотографии фасада – иконы, например… При условии, что кто-то их ТАМ сделает и СЮДА тебе принесет…
Если бы материальный мир был бы чем-то отличным, отграниченным от мира духов, эдакой избой на отшибе – то тогда бы духи хлопали дверью, напускали бы холоду в избу и следили бы на половике нездешней грязью. Но материальный мир отличается от галлюцинации психа только тем, что является галлюцинацией «более общего» пользования. Духам не нужно заходить через какую-то дверь. Они уже здесь. Они во всём – добрые и злые духи – потому-то их за здорово живёшь и не разглядеть…

* * *
В «Кащенке» лежал ещё один занятный сумасшедший – Аркадий Петрович Блумберг. Он вставлял решето в сито, а сито – в мелкое ситечко. Жуков, которых он на воле кидал в верхнее решето, у него в больнице отобрали, конечно, но он их живо воображал, а изловив иной раз таракана, с большим удовольствием подвергал его своему однообразному эксперименту.
Крупный жук ползает в решете, и для него мир ограничен решетом. Более мелкий жук пролезает – или падает – между ячейками решета в сито, и для него мир ограничен решетом и ситом. Совсем мелкая сволочь просачивается и сквозь сито в ситечко, для такой твари мир трёхчленный, и, соответственно, существует девять пространственных измерений…
– Вот такие у нас… чудеса в решете… – извиняющимся тоном говорил птицевидный психиатр-экскурсовод. – Такого наплетут… Идешь домой с работы – и чувствуешь, что уже по ихнему думать начинаешь…
Алик лучше психиатра понимал, на что намекает Аркадий Петрович Блумберг. Тонкие миры, обитель демонов – закрыты для обитателей мирского «решета». Но мир решета практически ничем не закрыт для «тонких», его сеточка для них – не больше, чем дорожный указатель административной границы.
И ползли страницы диссертации бронированными черепахами, а из них выползали незримо-эфирные, но явственные и воняющие больничным эфиром «практические рекомендации» по технологиям внушающего гипноза.

* * *
Алик с юношеской горячностью и пылом, естественно, открывая не все карты, подключил свой карьерный движок к блоку энергопитания господствующего эгрегора – материализма.
– Понимаете, давно, в доисторические времена, человек оформился как вид. И осознание того, что он ничем не отличается от животных, а животные от растений, а растения – от скал и океанов, стало для человека нестерпимо болезненным. И тогда человек изобрел идеологию. Вначале шаманскую, потом религиозную, потом еще черт его знает какую. Идеологии сталкивались и отскакивали, как шары в бильярде. Так как все были лживы, то и бытовали, не опасаясь правды, боролись на паритетных началах.
Но все имели общую природу – природу наркотика. Отнимите наркотик, опиум для народа – и начнутся ломки, муки, боль.
Я разбираю сложные конструкции мысли на элементарные составляющие. Сложное бессильно спорить с простотой, поскольку я не говорю ничего нового, ничего такого, чего бы люди сами не знали. Сколько веков прошло от написания Экклесиаста?
А ведь там уже выражен смысл моих речей. Я говорю то, что другие уже знают, но в опиумном дурмане не пускают в разум. Я утверждаю, что сам разум используется не по назначению, функционально он тот же, что клыки и когти. Ни объяснить мир, ни дать смысл существования он не может.
Это все равно, что забивать микроскопом гвозди, а точнее, пытаться в молоток разглядеть инфузорию. Иначе говоря, наш разум не то, что мы понимаем под разумом. Внимательно наблюдая за новинками отечественной медицины, рад приветствовать появление аппарата «Электросон-2», который может помочь нам в работе; для катализации процесса усвоения того, что я называю предидеологией, предлагаю погружение в сон частей головного мозга.
Мы в состоянии блокировать одну активацию, без изменения другой, фармакологически – выборочно. Сохраняя способность объекта к логическому мышлению, мы временно подавим лимбическую систему переднего мозга, то есть систему мотиваций и эмоций. Частичное погружение мозга в сон не разрушает личность ни психически, ни физиологически, и тем предпочтительнее классического психотропного оружия.
Метод, однако, уступает психотропным средствам тем, что дает далеко не стопроцентный результат, а при логической непоследовательности внушения вызывает эффект обратный искомому. Необходим материал для более полного исследования воздействия на гипокамм и гипоталамус. Использование в опытах животных следует признать нецелесообразным. Они и так живут всегда в предидеологии…
Так или иначе, конечной целью является: пересборка сложившихся убеждений через возврат разума к розовой беспомощной исходной студенистости.
Могучее творческое начало нашей принудительной психиатрии по исправлению человека необходимо направить в нужное нам русло. Без хотя бы частичной деструкции идеалов объекта нам не удастся этого сделать. И, если нам нужен такой метод…

* * *
– Нужен! – однозначно сказала партия.

* * *
Отец был просто счастлив. У сына, который вырос сам собой, вроде чертополоха под ногами, открылась секретная программа, у сына в подчинении доктора наук и двенадцать курсантов КГБ, которых он чему-то обучает! И Терентию Алексеевичу неважно было – чему именно, главное, честь семьи поддержана. Даже мать на время поутихла. Алик наслаждался тишиной, словно выкарабкался из ада.
Злополучные курсанты вошли в ВЦБТ из спецслужб, были ребятами старательными, талантливыми, на лету подхватывали мысль. Они записывали каждое слово, прорабатывали горы рекомендованной, часто спецхрановской литературы. Тогда они только радовали новоиспеченного замначальника лаборатории центра исследований при ЦК КПСС.
Начальником над Аликом поставили старого, облезлого партийца Аггея Крохалева – так, для острастки. В дела лаборатории он не лез, все оставляя заму. Профессора и кандидаты в белых халатах трудились увлеченно, понукать их не приходилось. Всего, вместе с тюфяком-шефом, в лаборатории находилось девятнадцать человек. Это потом один из них откроет на кухне газ, а другой повесится. В зиму 1969-70 все было замечательно, так, как вообще могло быть что-то замечательно для Алика. Голова кружилась от своего резко подскочившего влияния. Как-никак он был творцом теневой идеологии, вызревавшей за фасадом официального коммунизма. Рассчитанная поначалу на узкий круг диссидентов, она перерастала в нечто большее. За бокалом хереса с отцом Алик услышал замечательную мысль, ставшую основой работы.
– Вот идеолог, – рассуждал старший Совенко. – Мы воспринимаем его, как творца и хранителя веры. Но вера хрупка, разбивается о камни истины, а вместе с ней гибнет и тот порядок вещей, который защищает идеолог. Идеолог будущего, как мне кажется, будет не насаждать, а истреблять веру в головах людей. Если, сынок, подойти вот так? Человек, не верящий ни во что, поверит во все, что угодно. Он послушен, управляем, предсказуем.
– Твое здоровье, папа! – кивнул Алик, поднося бокал к губам. И – запомнил…
Все больше и больше властных людей примыкали к тайной ереси поклонения нолю.
Алик почувствовал, что на свержение коммунизма они пойдут скоро, и не под знаменами Сахарова или правозащитников, Солженицына или Синявского. Они пойдут под действием зоологических инстинктов. Это витало в знакомых Алику с детства закрытых капсулах власти, вроде саун ЦК или буфета Совмина. Да и его самого – не всегда до конца понимая – всё же слушали, его приглашали, с ним соглашались.
Не потому ли, что Алик облекал их собственные смутные мысли в звонкую и безобидную по наукоёмкому виду фразу?
И за полтора года он так вырос, что начал чувствовать: главный советский идеолог Михаил Андреевич Суслов составляет конкуренцию. Конкурентов нужно убирать…

2.
Люди завидовали тем, кто попадал в Завидово. Этот когда-то заурядный санаторий Министерства Обороны в последние годы активно расстроился – вырос сам над собой фешенебельными этажами пытавшейся скрывать свою буржуазность под модернистской функциональной угловатостью роскошью. Как не завидовать тем, кто в Завидово, в штабе мысли величайшей из империй?
Но не все, кто оказались в Завидово, – завидовали сами себе…
Здесь во всём сквозили какие-то загадочные полуулыбки Бога, то ли иронические, то ли саркастические, с элементами чёрного юмора. Например, великолепно стилизованная банкетная зала называлась «Шалаш», потому что изображала всей мощью мрамора и пластика охотничий приют, только гигантских, невообразимых размеров. Невольно вспоминался ленинский хрестоматийный тесный шалаш в Разливе, откуда всё начиналось – а тут, получается, заканчивается? Или что? Тут тоже разлив: разливают самые элитные напитки, спиртные и не очень.
Например, болгарский «Слынчев Бряг», про который острословы-референты шутят:
– Наше дело бравое, «бряг» будет распит…
Под плакатом «Наше дело правое, враг будет разбит!» – как-никак хозяйство-то армейское…
В «Шалаше», гигантской мраморной копии ленинского шалаша, хозяин Ленинграда по фамилии Романов, предполагаемый будущий лидер страны, 300 лет прожившей под скипетром его однофамильцев, сказал Алику, надеясь услышать ответ науки и молодого поколения, несколько робеющего перед его саном:
– Коммунизм строили голодные, босые, раздетые… А когда появилась возможность строить его в комфорте – он, почему то, перестал быть интересен… Люди увлечены «доставанием» «стенок», югославских сапог, «жигулей» – у них вообще пропал интерес строить новое общество…
Он помолчал, энергичным жестом сжимая на столе руки в замок, так, что побелели костяшки пальцев.
– Почему говно стало поступать людям в голову? И там скапливаться? Почему?!
– Наверное, Григорий Васильевич, это неизбежно… – вкрадчиво, почти шёпотом от почтения «докладывал» большому и мрачному боссу Алик. – Когда человек перестаёт постоянно балансировать на грани жизни и смерти, пропадает необходимость быть умным. Ум стал делом добровольным, глупость более не карается смертью незамедлительно. А когда пропала необходимость – пропадает и желание быть умным…
Они помолчали: дуб и тростинка на ветрах эпохи. Дуб ураган повалит с корнем, а тростинка прогнётся – и снова выпрямится.
Романов мучился совсем не праздными вопросами, имевшими к нему, почти официальному «преемнику», самое прямое отношение. С одной стороны, впервые за много тысяч лет никто не голодал, не ходил оборвышем в лохмотьях и не замерзал заживо без дров… Мечта тысячелетий, породившая вдруг нежданно-негаданно нагноение мозга, которому больше необязательно постоянно загружать себя простейшими мыслями о куске хлеба…
Покончив с голодом, система трагически исчерпала себя. Что дальше делать с человеком – система не знала. Она обещала довести до столовой с комплексным обедом для каждого, и довела. Эта столовая с её простенькими борщами и смешавшим фарш с хлебным мякишем котлеты – оказалась тупиком. Вход в неё украшен цветами и фанфарами, а выхода просто нет…
– Давайте честно сознаемся – предложил старик молодому карьеристу, случайно оказавшемуся собеседником. – Мы не знаем, что делать с сытым человеком… Простейшая логика бабушки – накормить голодного действует только до тех пор, пока обжорство не перешло в стадию ожирения… А дальше напихивать человека жратвой уже некуда… А что с ним делать, когда он сыт, – мы не знаем… Это состояние застало нас врасплох. Мы не верили, что тысячелетнее проклятие нищеты отступит так быстро, что стена, отделяющая человека от сытости, рухнет так скоро… Мы сломали стену и очутились в пустоте… А пустоту не проломить головой, как стену… Вот ты, молодой учёный, подскажи: как мне об этом сказать на пленуме? Так же ведь вот, кухонным языком, не скажешь!
– Я рекомендовал бы вам об этом не говорить, – рискнул вылезти Алик с советом к фавориту советского строя. – Незавершённая мысль лучше всего служит неозвученной… Сейчас против вас, Григорий Васильевич, работает не только ваша фамилия (Романов горько и понимающе усмехнулся), но и любое неосторожное слово…
– Все вы, молодые, теперь такие… – безнадёжно махнул Романов тяжёлой, рабочей рукой.
Алик мог бы сказать больше – но это были бы его последние слова в Завидово. Он мог бы сказать то, что думал, всё искристее и напряжённее, сам себе удивляясь:
– Да – мог бы он сказать – советский строй рождён в свальном грехе революции, перемешавшем романтиков и подонков до полной неразличимости. И что из этого? Да, он жертва пьяного зачатья – мне ли не понимать драму такого старта? И что из этого? Убить больного ребёнка за то, что он больной?
И дальше Алик думал уже не Романову, а в сторону бойких конфедентов «бригады речей» генсека вбросить:
– Каковы альтернативы-то? Вы-то что предлагаете миру? Покатать вас на трёхпалубных яхтах и расселить во дворцах, а по итогам превратиться в мёртвую лунную поверхность? Не проблема – потому что вас уже не будет к тому времени, на краткости человеческой жизни решили сыграть, после которой – ничто уже не важно?!
Но ничего такого Алик, конечно же, не сказал и не скажет никогда: он же не самоубийца!
Завидово Калининской области – место загадочное, мистическое. Лобное. Лоб Империи – а надо лбом «причёска» из вороньих стай, напоминающих чёрные тучи… Такие стаи воронья постоянно кружат над правительственными зданиями, и скажи после этого, что в жизни нет места мистике!
Дача Брежнева – дворец, в котором генсек работал на выходных, приезжая в пятницу, поздно вечером, – по иронии судьбы отражала ту пирамиду классов, которую испокон века рисовали марксисты. На третьем этаже – кабинет правителя, сверхмощный узел связи, монаршая опочивальня, комнаты переговоров и отдыха с фикусами и геранями на окнах, и туда нельзя пройти по лестнице без спецпропуска: пролёт заблокирован многочисленной охраной.
Уровень Алика Совенко пока не выше второго этажа – где вдоль коридора скучно, шахматно чередуются спальни и рабочие кабинетики (маленькие, чтобы не баловать) пешек выстраиваемой властью «и шахматной и просто партии». Наверху, за кордонами охраны, – читают. Здесь – пишут. А на первом этаже завидовского Лувра – печатают. На первом этаже рабочий класс страны Канцелярии, курьеры и фельдъегеря, машинистки и стенографистки, массажистки тоже предусмотрены – и хорошенькие. Здесь архивы, кинозал, бильярдная и довольно простенькая, со стилизацией под институтскую или заводскую, столовая.
К столовой и пристроен знаменитый, судьбоносный банкетный зал «Шалаш» – Гулливер среди ленинских шалашей-лилипутов. С другой стороны – ботанический сад, попадая в который, ощущаешь себя в чайной баночке: аромат растений густой и сладкий, кофейный, банановый, орхидейный…
Через стёкла высокой оранжереи часто заседавшие тут на лавочках с блокнотами философы могли наблюдать взлёты и посадки шумных машин на вертолётной площадке, и синеблузных пролетариев, сачками расчищавших от водорослей пруд с форелью… От пруда – буковый парк, вдоль посыпаных резиновой крошкой дорожек – тщательно обихоженное бледно-алое пламя розовых кустов…
Розовое пламя треплет ветерок. В зимнем саду, за стеклом – неподвижный сгусток въедливых ароматов и террариум привластных змиев, «мудрых аки…».
– Всё решаем мы, – объяснил Алику, новичку в этом аквариуме, взявший над ним шефство Перламутров. – Как мы доложим – так и утвердят…
– Ну, насколько я понимаю, – осторожничал Совенко, – окончательное решение за членами Политбюро…
Террариум затих. Все с интересом уставились на новенького. Молод, умён, а опыта-то не хватает!
– Ну да… – сказал один из философов.
Аккуратный человек, очень сдержанный и тёртый журналист-международник, писавший Брежневу доклады, и к тому же не вылезавший из телевизоров с «Политическим обозрением» Александр Боровов, как в старину писали – «сырой», то есть зыбкий и студенистый оплывшим телом, похожий на вертикально поставленного моржа…
Все перевели взгляды на Боровова, а тот жевал инсультными, с фиолетинкой, губами и подбирал слова. Он всю жизнь подбирал слова… Чтобы вдруг процитировать иносказательно:
– Бояре брады свои уставя ничего не отвещают, потому что царь жалует многих в бояре не по разуму их, но по великой породе, и многие из них грамоте не ученые и не студерованые…
И хоть записывай на «жучки» – не придерёшься. Цитирует исторический документ, к тому же старинный…
– Это из письма первого русского «невозвращенца» Котошихина, – лебезил Перламутров, человек второго эшелона в этом круге. – Sapienti sat[27]
Так и было. Позднее Алик из своих задних рядов не раз замечал, что в большой аудитории члены политбюро и секретари ЦК набирали в рот воды, дорожа местом, которое им полагалось занять в этом кругу, и понимая: слово враг месту. Гомонили и заполошно что-то доказывали, чёртиками скача в амфитеатре не генералы, а полковники «мозгового штаба»: личный адъютант Брежнева Александров, Вадим Загладин, Александр Боровов, Николай Иноземцев, Гоша Арбат и прочая мелкота. Иногда они поднимали с задних рядов какого-нибудь «человека-справку», к числу которых относился теперь и Алик Совенко. Местное прозвище у людей-справок было обидное: «промокашки».
Вообще-то «промокашка» в дворцовом обиходе – тот, кто промакивает подпись руководителя из-за его спины, тот, кто стоит, дежуря с пресс-папье, пока подписанты сидя общаются. Говоря языком старой монархии – «стольники». Но прозвище расплывалось – как чернильная клякса на настоящей, писчебумажной промокашке…

* * *
Ставший десятилетиями позже широко известный штамп «вежливые люди» корни свои имеет в закрытых и прокуренных кабинетах «мозгового треста» Завидово. Именно здесь – сперва за закрытыми дверями – возник культ формальной вежливости, и любое «прощупывание» любого сотрудника стало безукоризненным. Тебе всегда улыбались: и когда соглашались, и когда ненавидели, и когда уже поставили на тебе крест. Понять – какие чувства ты пробудил в собеседнике – так же нереально, как смотреть балет через бетонную плиту…
Даже самые серьёзные и, можно сказать, опасные разговоры в кулуарах Завидово велись безупречно-округлыми, как морская галька, обкатанными словами.
– Я знаю Запад, много раз там бывал, изучал его… – душисто-улыбчиво, с прикусом одеколона, сказал Алику руководитель международного отдела ЦК КПСС Владимир Румянов. А глаза при этом – тревожные и злые. Волк. Алик думал о том, сколько скелетов спрятано в его собственном служебном шкафу далеко ещё не старого человека, и прикидывал, сколько скелетов должно быть в гардеробе этого, безупречностью напомнившего манекен, существа…
– Могу сказать самое важное, – вводил Совенко в тайный круг Румянов. – Административная система себя изжила… Сегодня нам есть чему поучиться у Запада… Об этом не следует говорить громко, но раз уж у нас разговор по душам – это надо понимать…
– Что? – изобразил Алик непонимание.
– Современное руководство в Европе и Америке настроено пойти нам навстречу в реформировании отжившей системы… И, между нами говоря, нам есть чему у них поучиться…
– Естественно! – с готовностью поддакнул Совенко. – Безусловно! Мальчишке, попавшему в банду со школьной скамьи, всегда есть чему поучиться у опытного, матёрого вора…
Поперхнувшись от обиды, Румянов стал ещё более откровенным в этом рискованном конспиративном разговоре:
– Вы понимаете, что они живут лучше нас?!
– Так я об этом и говорю! – недоумевал Алик.
Румянов поперхнулся, представив мысленно уровень жизни матёрого вора и мальчишки со школьной скамьи.
– Ну как тебе он? – захохотал Перламутров. – Ершист? Не дрейфь, не сдаст, Алик наш человек!
– Если вы хотите говорить со мной по душам, и под грифом «для служебного пользования», то давайте без газетных штампов, – предложил Совенко.
– Я же не против…
– Так вот, и вы и я понимаем, что Запад нам не поможет, как не поможет он и самому себе… Вы знаете, что такое язва желудка? – риторически спросил Алик, и не стал ждать ответа. – Это когда желудок жрёт сам себя. Как врач говорю: желудочные соки начинают перерабатывать желудочную слизистую. Так вот, Запад – это воплощённый, и по-своему совершенный, инстинкт пожирания. И я это знаю, и вы, и Евгений Максимович…
– Да-да… – игриво подмигнул пьяненький Перламутров.
– Если мы откроемся Западу, – напирал Совенко, – то Запад скушает нас первым блюдом, а на десерт – себя самого.
– Вас послушать – так на Западе одни людоеды живут! – недоверчиво отстранился Румянов. – Мой жизненный опыт говорит другое. Там живут вовсе не какие-то нелюди, а…
– Простые обычные люди! – подхватил Алик. – Представители нашего с вами биологического вида и его прирождённых инстинктов…
– Ну вот я и говорю…
– Каждому хочется заработать побольше… всего лишь это! Согласитесь, деньги лишними не бывают? Но чтобы взять себе как можно больше – нужно отобрать у кого-то как можно больше… Я в данном случае не говорю у кого именно: у соседа, у нас или у Лаоса! У кого-то – но в идеале у всех. Они же прекрасно умеют считать, и понимают: всё, что они оставят другим, – они недобрали...
– Ну… это уж… чересчур цинично… – засомневался в корректности такого способа выражения мыслей осторожный и вёрткий академик Румянов. Однако Алик решил, что этих прожжёных волков всё равно не перехитрить – буду, мол, подкупать искренностью. И бухнул вдобавок, ставя всю карьеру на лезвие бритвы, на «пан или пропал»:
– Это и называется – «атеизм»… Куда конь с копытом, туда и рак с клешнёй… Нельзя лишить смысла изначальное происхождение человека – и потом надеяться на какой-то его итоговый смысл…
– Слушай Алика, Володька! – поддержал Перламутров, наливая себе ещё вина. – Он дело говорит! Ты всё считаешь, кто где лучше живёт, а это удел праздных завистников… Деловой человек не про других думает, а про себя…
– Но реформы! – упорствовал Румянов в лицемерии. – Международное сотрудничество… Общечеловеческие ценности…
– При разрушении большой системы выделяется очень много энергии, – пояснил Алик. – Будучи уловленной, эта энергия может сделать нескольких человек очень богатыми, очень знаменитыми и очень могущественными… Они станут как боги Олимпа!
– Боги распада? – засомневался Румянов.
– Если брать от жизни всё, а не отдавать ей всё, то это называется «распад», – покладисто кивал Совенко. – Цивилизация в привычном нам виде развалится… Но период распада – много лет, а никто из нас не рассчитывает жить вечно… Или вас беспокоит то, что случится после вас? Ещё Ленин учил нас, коммунистов, бороться с поповщиной, а это грубейшая поповщина… После вас для вас ничего не будет.
– Но при нас для нас будет всё! – включился Перламутров на правах «тяжёлой артиллерии». – Хороший ты парень, Володька, но трус: даже в своём кругу как на трибуне вещаешь! Они, – Перламутров неопределённо махнул куда-то в стороны, видимо, в сторону Европы, – дадут нам то, чего собственный народишко нам дать пожадничал… Но они не благотворители, Володь, они деловые люди! За все «вернисажи, скачки, рауты, вояжи» – придётся отработать, и предоставить им то, что им нужно… И главное тут – что? – Сам себе ответил в молчании: – Трезвость! Чтобы стать именно теми, кому дают, – мы должны всю сделку понимать, а не витать в облаках твоих «международных сотрудничеств»…
Маска упала с Румянова, невидимая, но ощутимая. Теперь перед Аликом был волк, уже не улыбавшийся слащаво, а волчье-осклабленный. Этот щерящийся волк смотрел мимо и сквозь Совенко, на Перламутрова:
– Женя, ты уверен, что при нём можно разговаривать в таком тоне?
– Уверен, уверен – бормотал Евгений Максимович с набитым элитными закусками ртом…

* * *
12 декабря 1970 года в Большом Кремлевском дворце принимали главу компартии Канады товарища Каштана. Член Политбюро, секретарь ЦК, шеф пропаганды, и прочая, прочая, Михаил Андреевич Суслов по-хозяйски встречал его в Москве. Почему генсека встречает не генсек, а второе лицо партии? – задавались в Европе вопросом. Не оскорбление ли это канадскому генсеку? Но оскорбление наносилось другому генсеку, не имея против канадского ничего.
Суслов расхаживал по огромному залу, проверяя, плотно ли пригнаны пробки на бутылках с минеральной водой. На встречу с Каштаном он взял первого заместителя международного отдела ЦК Белякова и, по старой памяти, Совенко. Беляков знал английский и был основным номером, о котором писали газеты. Совенко знал французский и вступил бы в дело, если бы гость пожелал говорить на языке Квебека. Маловероятно, но нужно быть всегда готовым… как пионер! Конечно, по штату прилагались переводчики, но Суслов подчеркивал свою самостийность. Он – государство в государстве. В его вотчине есть все!
Хитро устроенное обоняние Михаила Андреевича заставляло его почувствовать, что пахнет паленым. Да и не мог не догадаться сталинский выжига, что Игнатовской системе приходит конец. Она обречена. Для Суслова это стало очевидно, когда в декабре 1966 года, после нежданной смерти Игнатова, Леонид Ильич выписал себе первую звезду героя.
– Ни за что, ни про что! – сетовали многие.
– Да есть за что! – перемигивались немногие…
Как бы намек другим строптивым. Но Суслов не хотел уступать. Он вопреки разуму верил, что влияет на Леонида Ильича беспредельно. Это было почти так. Но ошибка в «почти» могла стоить Суслову жизни. Алик, забившись в уголок зала, в костюме цвета пасмурной осени, наблюдал за хозяином. Крупные желваки Суслова ходили беспрерывно. Кулаки то сжимались, то разжимались. Сухощавый, с горящим взором, Михаил Андреевич напоминал Совенко Аввакума: если не бог, то уж во всяком случае демон. И облаченный в фанатическую веру – в самого себя, в свою звезду. Природа щедро одарила Суслова. Жаль, что такой талант, такой гвоздь режима безнадежно вбит в прошлое.
И вот, на пороге своего краха – пусть не личного, но политического, огромная кошка с острыми когтями готовится встретить Каштана. Впалые щеки Суслова румянились. Ох, не о Канаде думал в этот момент Михаил Андреевич!
Рядом с Сусловым шаг в шаг ходил секретарь ЦК Пономарев. Он выражал подобострастие перед всесильным фаворитом, но что-то гудело между ними натянутой струной…
Они очень хотели бы заглянуть в голову друг к другу. Что угнездилось там, в темных лабиринтах двух властолюбцев?
Встреча с «Каштановым», как прозвали канадца его политические противники, прошла хорошо, как и должна была. Каштан остался доволен. Когда вечером деятели разъезжались, Суслов с Пономаревым как-то странно простились.
– До свидания, Борис Николаевич, всего вам, всего…
– До свидания, Михаил Андреевич. И вам того же… 

* * *
Суслов посадил Алика в одну машину с собой. Может быть, из того потока серых ничтожеств, которые окружали Фаворита, Алик был им особо выделен. Наверное, как умный и тонко организованный. Во всяком случае, не как надежный и преданный. Суслов слишком долго жил на земле и понимал: тонкое ненадежно.
Автомобиль с бронестеклами тронулся, за окнами мелькнули кремлевские ворота, и потекла разливанная, как море, трудовая Москва. Над вулканом Кремля кружили вороны. И Алику вдруг пришла на ум странная мысль: а ведь там, в Кремле, не люди, а детонаторы! Малейшее колебание там вызывает такие колоссальные взрывы на земном шаре, что извержение Везувия кажется милой шуткой. Возле этих детонаторов нельзя играть с огнем.
Он еще только начал «Метод», даже до середины не довел. За окнами мелькала столица, полная огней и радости. Война с Китаем стояла на пороге, а люди веселились так, словно в США коммунисты победили на выборах…
Суслов выглядел плоховато. Он закрыл глаза сжатыми кулаками, нездоровая бледность в полумраке кабины виделась особенно отчетливо. Что для него очередной пленум ЦК КПСС? Так, все равно, что очередной семинар для студента, очередной рабочий день для токаря или фрезеровщика.
Угрозу Суслов одновременно чувствовал и не чувствовал. Все-таки долголетняя власть притупила его нюх! Не тот был Михаил Андреевич, не тот! Алику даже стало жаль этого больного, старого человека с тяжелым дыханием и бесцветными глазами. В общем-то, он очень одинок, все его предают, все от него отступаются. Вот и Алик Совенко продает его хитро, расчетливо, с тем, чтобы извлечь максимальную выгоду…
Михаил Андреевич достал из внутреннего кармана пальто тяжелый красный блокнот, откинул жесткую крышку. Блокнот был именной, такие делают на Гознаке в одном-двух экземплярах. На каждом листочке набрано розовыми буквами: «Член Политбюро, секретарь ЦК М.А. Суслов». Это вроде чековой книжки, в которой на каждом чеке проставлены крупные суммы. О, мечта каждого шарлатана получить чистый листок из такого блокнота!
Суслов собрался писать. Совенко преданно, по-сыновьи, протянул свою «Кордье» с золотым пером. Михаил Андреевич размашисто накатал: «Тов. Мазурову. Кирилл Трофимович, я скорее всего не буду участвовать в прениях по докладу Байбакова, но я его читал, у меня ряд возражений. Во-первых, у тов. Байбакова мало сказано о нашей аграрной политике, смазан вопрос о колхозах. Товарищ Б., кажется, потворствует частным усадьбам колхозников, а ведь это путь в капитализм! (Суслов жирно подчеркнул это место.) Потом, товарищ Б. много внимания уделяет легкой и пищевой промышленности».
Страничка в блокноте кончилась, Суслов перевернул ее и начал с новой: «В общем, я считаю, нужно хорошенько пропесочить товарища Б. по ряду вопросов. Не слишком ли активно лезет он в дела партии?»
И размашистая подпись: М.Суслов.
Михаил Андреевич выдрал обе странички с сильным треском, словно с ненавистью, и передал Совенко.
– Завтра с утра отвезешь Мазурову!
Алик с готовностью кивнул. Суслов вызвался подбросить его до дома. Они поболтали о пустяках. Михаил Андреевич спросил, есть ли у Алика на примете невеста. И когда узнал, что нет, вроде бы даже расстроился. Что ни говори, а Суслов был по-своему романтик, и даже (в душе) поэт. ЗИС-110 остановился. Алик приехал.
– Ладно, всего хорошего! – улыбнулся Суслов устало. – Когда невеста появится, бери меня в сваты! Мне никто не откажет, усек?
Совенко кивнул и выбрался на улицу. Звонко хрустнул под каблуками снег.
– До свидания, Михаил Андреевич!
– Эй, Алик!
Совенко вздрогнул, замер на месте.
– Дай-ка мне сюда мою записочку!
«Все! – внутренне затрясся Алик. – Такой случай! Такой случай! Больше такого не будет!».
Он отдал записку. Все было очевидно. Суслов вдруг вспомнил, что Совенко нельзя доверять! И, вспомнив это…
«У меня же есть конверт», – подумал Михаил Андреевич. Он перегнулся вперед, через сидение шофера, порылся в бардачке и достал оттуда конверт. Обычный. Советский. Без марки. На картинке изображен целеустремленный олень.
Суслов вложил записку, доверив ее покровительству оленя, лизнул кромку конверта – и надежно запечатал сообщение. Наглухо замуровал. Пакет перешел к Алику.
– Пока! – царственно дернул подбородком Михаил Андреевич. Хлопнула дверца, машина унеслась прочь, растаяла в огнях улицы. Совенко пошел домой, но хотелось не на квартиру, а в Угрюм-холл.

* * *
До декабрьского пленума оставалось три дня. Выйдя из машины Суслова, Совенко подождал, пока она уедет, и направился в ближайший киоск «Союзпечати». Слава богу, они еще работали. В разделе «марки, конверты, сувениры» предлагался широкий ассортимент продукции. СССР живет по жестким нормам ГОСТа. И во Владивостоке, и в Ашхабаде, и в Бресте выпускается одинаковая полиграфическая продукция по признанному комиссией шаблону. Алик благословил этот разумный порядок, когда в числе предлагаемых конвертов увидел пачку с целеустремленным оленем. Удача улыбалась! Совенко купил несколько оленей и словно на крыльях полетел в свою мрачную, промозглую, пустую квартиру. От задуманного дела прохватывало дрожью, но игра стоила геморройных свеч!
Захлопнув входную дверь, Алик побежал на кухню. На мгновение замер, взвешивая в руках два конверта: один – пустой, другой – с начинкой.
Он видел! Он видел все, что написал Суслов! До последней буквы! И он знал, что делать!
Тонко, протяжно запела рвущаяся под пальцами бумага… С коллективным правлением закончено! Закончено! В стране будет абсолютная монархия! Конверт рвался. Морда оленя-хранителя дернулась в изумленной судороге. Лжеолень, подготовленный заранее, скалил зубы. На стол выпали два листка Сусловского послания. Алик почувствовал, как задрожали руки. Еще не поздно было положить оба листочка в новый конверт, и остаться верным своему сюзерену. Но сюзерен кончается. Нужно быть слепым, чтобы не видеть, как все вокруг недовольны черным магнатом, серым кардиналом нового времени. Да и дело, в конце концов, не в личности. Вопрос стоит глубже – будет ли на Руси боярская республика, или, наконец, придет царь. Нужно бороться.
Алик отделил листочки. Один из них исписан лабудой – он пойдет Мазурову. А вот второй…
То ли Суслов устал, то ли он действительно болен, но он не понял двусмысленности фразы: «В общем, я считаю, нужно хорошенько пропесочить товарища Б. по ряду вопросов».
Да, это был уже не сталинский Суслов! Это был Суслов, нравственно ожиревший и обнаглевший без окрика сверху. Алик взял в руку свою «Кордье», показавшуюся необычайно тяжелой. «Товарищ Б.» – это Байбаков, который должен выступать на пленуме первым…
А что вы скажете о «товарище Бр.»? Суслов писал Совенковым пером. Жест подхалима, подающего начальнику ручку оказался дьявольски хитрым жестом.
Алик исправил ошибку. Буковка «р», разом переменившая все, удачно вписалась в контекст. Совенко перешел Рубикон. И дороги назад уже не было. Мысли, как овцы, заметались перепуганной отарой:
– Господи, господи, что же я сделал? Во что я влез? Как зерно между жерновами…
И вдруг селевой поток в голове разом заледенел, застыл в случайном хаосе, покоренный простой истиной:
– Я его ненавижу!
Алик отшатнулся от столь откровенного признания. Он не думал об этом раньше. Он всегда считал, что управляется разумом, а ведь давно уже шел по велению мощной, замаскировавшейся под логическое построение эмоции. Но теперь поздно. Назад уже не пройти.
Алик машинально запечатал первый листок – лжеолень, казалось, подмигнул лиловым глазом. Второй листок навсегда отделился от первого. Отныне у них была разная судьба. И у Алика – нового и старого, первого и второго – тоже…

* * *
Лукавый партаппаратчик Алексей Яковлевич был очень доволен молодым завидовским подельником. Дело в том, что Яковлевич готовил бомбу, и Алик предоставил заговорщикам щепоть тротила в эту бомбочку.
Яковлевич уже не стеснялся, линовал по сукну аппаратных игр:
– Я на место Сусла… Смирнова (ещё одного «демократа» в клане), в случае выгара – на моё место… Перламутрова в редактора «Правды» – все обкомы наши будут… Тебе Совенко – место Смирнова.
Собрав всю грязь, которую подчиненные могут знать о своем начальнике, крысы канцелярий составили досье и отправили премьеру, Косыгину. Полагали, что Косыгин придет на пленум и скажет речь. В партии немало его сторонников. Самозваного Диктатора Суслова ненавидят почти все. Проголосуют, снимут. Если Генсек не захочет расстаться с фаворитом, то снимут и генсека…
Так, во всяком случае, полагал европейски образованный Яковлевич. Стажировка в Колумбийском университете не прошла для него даром.
«В какую же чёрную ложу тебя там завербовали?» – думал Совенко, изучая сложные «шрифты физиогномики» пронырливого улыбаки. Шрифты были нечётки… Чтобы проверить предположение, Алик под предлогом анекдота рассказывать обряд принятия в правящую ложу США «Череп и кости».
– Представляете, Алексей Никонович, кладут хирамиста в гроб с человеческими останками, ночью, при чёрных свечах, и оттуда он подвывает присяжные тексты… Смешно, правда? Дураки ведь!
Яковлевич не рассмеялся. Он напрягся, и глаза его расширились от страха. Они расширились именно так, как бывает у человека, который хочет скрыть нечто ему известное, показать удивлённую неосведомлённость. Алик выяснил для себя, чего хотел. Стало быть, «Череп и кости», гроб в ночи и прочая романтика для студентиков, хирамирован и градуирован… Небось, сразу на средний градус, чтобы самолюбию советской деревенщины польстить…
А Яковлевич, сколько ни хирамь, всё одно деревенщина! Напихал Косыгину всякой дряни, всякого старья. Настроил иллюзий, как ребёнок. Циники порой так наивны!
– Во первых, Косыгин не возьмется, – предсказал Совенко. – Но даже если бы он взялся озвучить это старье… Что тут палёного? «Об участии Суслова в сталинских расправах»… Звучит, Алексей Никонович, как статья из «Посева»[28]… Косыгин этого озвучивать не будет, а если озвучит – то против него же и сыграет…
– Н-да… – согласился Яковлевич, почёсывая за ухом. Он умел принимать конструктивную критику, не обижался. – Времена дурака Никитки прошли, а наши партайгеноссе до сих пор в его стилистике… себя выдают… Думаешь, Косыгин – худая ставка?
– Пух, – подтвердил Совенко. – Народ и партия сделают так, как скажет генсек. Главный удар должен нанести Брежнев. И он нанесет главный удар…
Яковлевич кивнул. Ведь Совенко уже показывал ему записку, которой суждено переломить историю…

* * *
Брежневским секретариатом заведовал товарищ Цуканов. Алик встретился с ним и передал бумагу с хорошо тут знакомым почерком Суслова. Ни одна экспертиза мира не сможет доказать подложность документа по одной букве.
Записка о «товарище Бр.» стала последней каплей, переполнившей чашу терпения. Отметая компромиссы, Брежнев приказал принести ему речь, написанную известным радикалом, Александром Борововым. Это стало спичкой, поднесенной к пороховому погребу. Гречко и Щелоков готовили силы для ареста «Сусловской камарильи»...
 Узнав об этих приготовлениях от того же Боровова, Яковлевич тревожно поёжился:
– Камарилья? Так и сказали? Они под этим видом и нас поберут…
– Не поберут! – одышливый, пухлый, похожий на моржа ведущий «Международной Панорамы» отличался удивительной нечитабельностью лица, доходящей до патологии бесчувственности лицевых мышц. Если у Яковлевича читать мысли было трудно – то у Саши Боровова – просто невозможно. И Алик досадовал на это.
– Не поберут, – и спокойствие тестом свисающих щёк. – Нас уже чёрт побрал…
Он шутит – или про что?
– Надо мяхше… – уже пытается руководить идеологией Яковлевич (рано пташечка запела!) – Никаких расстрелов, никаких… Эта мрачная страница должна остаться в прошлом…
Алик – по молодости лет, самый младший во всей этой ведущей кампанию компании, не удержался, чтобы не созорничать:
– Мой дед, старый чекист, говорил так: добро, которое никого не расстреливает, – называется равнодушием…
«Зря ты это!» – тут же подумал в Совенке физиогномист, оценив, как забрюквело мятую рожу Алексея Никоновича. Но – слово не воробей…
– А твой дед – палач… – сузил глаза Яковлевич, и из щёлок, почти монгольских, бритвой резанула ненависть. Такому дай власть – с утра до ночи бы расстреливал… Это он пока подбирается – пацифиста из себя корчит. – Палач твой дед-то…
– Я знаю, – покаялся Алик перед «внутренней партией».
– Внук за деда не ответчик! – смилостивился Алексей Никонович, и подбодрил молодого подельника: – Все мы ошибались в прежние годы…
И понёс какую-то околесицу про Ленина, который в 1919 году называл революционное насилие вынужденной и временной мерой, а нормой жизни – организацию пролетарских масс, организацию трудящихся. Яковлевич бил Лениным по Сталину, чтобы потом ударить Россией по Ленину. У него была для этого прекрасная подготовка: мешковатый и дурковатый с виду, Яковлевич хранил в памяти не только цитаты из Ленина, но даже и номера томов, страниц, подобный отшельнику, вызубрившему в пу́стынях Библию…
– Том тридцать восьмой, страница семьдесят четыре… – Яковлевич помолчал, разыгрывая перед молодым коллегой, как перед зеркалом, «внушающие» мимиографии записного мудреца партии. И добавил, как продавец довесок колбасы: – Насилие – не метод. Насилие показывает отсутствие метода… Лучшее, человеческое содержание в революции сожрали карательные органы.
Не пояснил – это всё ещё Ленин или его собственное, Яковлевича, изящная словесность…
Алик знал, что надо молчать, поблагодарить за науку и выйти, и всё же не удержался напоследок.
– У зверей нет карательных органов… – криво и хищно осклабился. – Но это не значит, что у зверей нет насилия… Наоборот, именно у животных, в их первозданной и естественной простоте, насилия больше всего… 
– Это Цуканов тебе сказал?
– Почему? – совершенно искренне удивился Совенко.
– Да на его болтовню похоже… Мне говори всё, а вот другим… Лучше со мной посоветуйся! Демагогия – она только называется пустой, а внутри у неё крючки стальные, на щук ставленные…

* * * 
В центре Москвы стоял почти обычный дом. В доме была почти обычная квартира. А в квартире, всего раза в три больше обыкновенной, был прописан владелец Версалей в Жуковке, Завидово, Пицунде, и вообще, властитель всех дворцов России.
За день до декабрьского пленума Леонид Ильич, как радушный хозяин, принимал своего соседа по дому и старого друга Николая Анисимовича Щелокова и его жену Светлану Владимировну. Мужчины сидели за столом в зале, прислугу выпроводили гулять, женщины хлопотали на кухне. Как в старые добрые времена, когда не было этих умильных «Слав», «Валер», и прочих горничных, а заправляли всем по-семейному.
Виктория Брежнева и Светлана Щелокова дворянками не были, могли еще тряхнуть стариной – не столько для дела, сколько для собственного удовольствия.
– Ну что ты решил, Леонид? – спросил Щелоков, глотая содержимое вместительной стопки.
Брежнев покачал сжатой в руке бутылкой.
– Не начинай! – скуксился он. – Одна радость посидеть вот так за стаканчиком со стариками! Которые не брезгуют еще! Мишку Янгеля помнишь, из Днепропетровска? Хотя где тебе… Это ж только я вас всех помню! Нынешним летом наградил его, героем сделал, а завел на коньячок – нет-с, нос воротит! Я, мол, не пью! Это Мишка-то!
– Леонид, сейчас не об этом! – поднял палец Щелоков.
– Я его пацаненком еще помню, таким вот! – сокрушался Леонид Ильич. И показал рост пацаненка – метра под два.
– Ты не прав! – тряс Щелоков вислым, мокрым лицом. – Я говорю, что ты решил?! Я не пить пришел!
– И ты, Хома Брут! – молвил генсек. И молчал. Но он сам научил своих друзей фамильярности, начиная с того, что запретил им называть себя по имени-отчеству.
– Хочешь ты, Леонид, не хочешь, а решать что-то надо!
– Будем ломать! – улыбнулся Брежнев. – Но любя! Ломать – любя!
Леонид Ильич изволил рассмеяться.
– А дело нешуточное! – возразил Щелоков. – Леонид, ты легкомысленно относишься ко всему этому! А ведь дело дошло уже до того, что в тебя стреляют!
Брежнев поперхнулся водкой. Речь шла о покушении на него, произошедшем совсем недавно. Какой-то маньяк стрелял в генсека из «парабеллума», но бдительность охраны не дала Брежневу стать русским Кеннеди. Чем СССР в очередной раз доказал свое превосходство над США. Конец 60-х вообще богат на маньяков, но неслыханный доселе случай потряс советские верхи.
– Неужели, Коля, ты думаешь, что Михаил Андреевич… – Брежнев недоговорил, настолько нелепой показалась ему эта мысль. Суслов, такой тонкий, интеллигентный – связан с покушением?! Абсурд! Просто друзья генсека, знавшие его до коронования, недолюбливают других хозяев страны.
«Мелочные обиды, подножки, сведение счетов! – подумал Брежнев. – Все это не к лицу коммунисту! Не его фасон!».
Просто они не любят Михаила Андреевича. Брежнев сказал это голосом человека, уставшего объяснять.
– Он на вас и гаркнуть может! А то пользуетесь моей добротой! Вот! Добротой пользуетесь! Вот поведай мне, Коля, чем докажешь, что стреляли в меня по заданию Суслова?
– Прямых доказательств нет! – развел руками Щелоков. – Но, Леонид, если предположить…
– А вот не надо предполагать! – поддал Брежнев кулаком по столешнице. – Допредполагались уже! Это знаешь, к каким временам такие предположения восходят? Я социалистическую законность извращать не позволю! Сибирь у нас, слава Богу, освоена! А решил я вот что: станет Суслов зарываться – мы его сместим! Но и ты, Коля, тоже не зарывайся!
– Арестовать надежней! – упрямо твердил Щелоков. – Ты, Леонид, о временах заговорил… А я тебе скажу: хорошие были времена! Порядок был, и в генсека… – Щелоков сделал такое лицо, собирался перекреститься, – в генсека, в знамя наше, никто не стрелял…
– Ну и что? – обиделся Брежнев. – Жаль, что ТОГДА не стреляли! Жить нужно по ленинским законам! Нужно учиться у Ленина принципиальности и конструктивности…
У Брежнева, человека задушевного, с годами появлялась неприятная черта: в дружеском кругу изрекать отрывки выученных речей.
– Знаешь, Леонид, – произнес Николай Анисимович помпезно, – Ленин никогда не учил делать революцию в белых перчаточках!
Но напыщенность схоласта плохо сидела в обезьяньей фигурке Щелокова. Смотрелась, как костюм не по размеру. Злые языки говорили, что по Щелокову можно доказывать происхождение человека от обезьяны…
Ну, и как бы… Что и говорить, была в Николае Анисимовиче какая-то пришибленность, приземленность, на лице написано: сейчас пойду, в грязи вываляюсь. И ведь не врач по образованию, как Совенко, например, черт вырождения ни в одном зеркале не замечает…
Щелоков, как ниточка за иголочкой тянулся за Брежневым из Молдавии. Леонид Ильич строил фундамент собственной власти. Сиятельные олигархи Политбюро оглянуться не успели, как на всех них оскалились клыки брежневских псов: мигни генсек глазом – разорвут! Но генсек не мигал. Он, человек непоследовательный, сделал первый шаг и боялся второго…
Вернулась в комнату Светлана Владимировна с пышущим пирогом на подносе. Она шла играючи, с радостной улыбкой на все еще красивом, моложавом лице.
– О! – обрадовался Брежнев и щелкнул пальцами. – Ты посмотри, Коля, что наши половины состряпали! Ай, да Света! Ай, да Витя («Витей» он звал свою жену Викторию)!
– Леонид Ильич! – сказал Щелоков серьезно, пытаясь вернуть августейшего друга на стезю государственных дел. Но Брежнев уже отвлекся, политика утомляла его. Он куда лучше чувствовал себя в стихии житейских радостей.
– Давай, Света! – кричал восторженно Леонид Ильич. – Давай, муж твой уже штрафную выпил! Теперь твоя очередь!
Брежнев потрясал узорной бутылкой «Рябиновой». Рюмка наполнилась всклянь.
– Пей, Света! А ты, Витя, иди, иди сюда, смотри, чтобы она выпила до дна! На вот, закуси колбаской!
Светлане Владимировне пришлось покориться. Она поднесла рюмку к губам, выпила половину.
– До дна!!! – возопил Леонид Ильич с притворным возмущением. – Чаша моего терпения лопнула! Так велю я!
И добавил с хохотом, раскатисто, по-брежневски:
– Царь я или не царь?
Не раз и не два в дружеском кругу называл себя Брежнев царем. Было ли это шуткой, или в самом деле Леонид Ильич знал себе цену?
– Царь я или не царь?
«Скоро узнаем, товарищ Брежнев!» – подумал Щелоков. Но вслух этого не сказал…

* * *
Кто он, Виталий Совенко? Человек проклятый, несчастный, которого все ненавидят… Мертвец, которому словно в насмешку дали имя с корнем vita, «жизнь»… Виталий маг. Виталий заговоренный.
Тогда казалось сладким осознание тяготеющего над тобой рока, смертности, смешанной с азартом участия в большой драке. Суслов падет! Суслова расстреляют!
Или расстреляют Брежнева. Мало кто тогда из знающих людей выходил за рамки этого «или-или». Бескровное удаление Хрущева казалось чудом. Но люди все еще помнят сталинскую школу, чтобы постоянно надеяться на чудо. Отдельно взятый Алик тоже помнит – и трудно мыслить по-другому. Люди – мусор, хотя бы потому, что на протяжении всей истории они были мусором. В борьбе за власть с ними не церемонятся. Вон в США Кеннеди грохнули[29] – и сколько лет отказываются даже расследование проводить!
Перед пленумом Алик регулярно относил Цуканову в секретариат информацию о внутренних делах сусловской кухни. Цуканов был настроен боевито:
– У тебя хороший нюх, Виталий! Как знать, может вот этой папкой ты спас себе жизнь!
– Будет кровь! – кивал один из референтов Леонида Ильича, Голиков, человек старой закалки. – Тут просто так не обойдется! Пора давить уклонистов!
Алик и сам понимал: ХХ съезд уходит, с ним уходит в пыльные архивы и гнильё межеумочной «политической оттепели». Выиграет железо. А оно ударит по всякому, кто топорщился, и неважно – в правую ли, в левую ли сторону.
Алик поехал на Старую Площадь, с некоторых пор ставшую Сусловской резиденцией.
Леонид Ильич стал предпочитать свой кремлевский кабинет. Партия и государство раскалывались. Государство пыталось выйти из-под мелочной опеки…
Михаил Андреевич работал в привычном ритме, по старости с зевками в кулак. Он что-то чувствовал, безусловно, но не знал ничего, и чувства оставались подавленными. Алик сделал доклад о работе своей лаборатории и выбрался от шефа после совместного чаепития всех сотрудников, когда уже стемнело. На руке тикала часовая бомба истории: оставалось 48 часов до взрыва. Алик шел по широкой, серомраморной лестнице. Охранник в стеклянной будке КПП привычно отдал ему честь.
На улице хлестал резкий ветер, с запада наползали тучи, но огромный кусок грязного неба был открыт. Светили звезды. Москва готовилась к встрече нового года. Алик готовился поменять хозяина.
– Суслова убьют!.. Суслова убьют! – неотступно гудело в голове Совенко.
Понимал ли Совенко, что Брежнев не отдаст голову фаворита? В общем-то, понимал, но находился в каком-то опьяненном кураже, граничащем с безумным исступлением. Турниры остались, только оружие на них другое. Горла режут бумагой…

3.
…И тут появился человек в шинели милицейского сержанта. Вынырнул из темноты, как призрак. Да это и был призрак прошлого – Илья Маслов.
– Виталий Терентьевич! – позвал он. – Виталий Терентьевич!
Совенко уставился на него, в упор не узнавая.
– Я – Маслов! – подсказал Илья. Алик протянул руку. Так они и встретились, непримиримые враги, не подозревающие, что остались врагами. Два человека, один из которых все время поднимался вверх, а другой падал вниз.
– Мне нужно к Суслову! – просительно осклабился Илья. – У меня информация о заговоре против него! Виталий Терентьевич, я вас жду, без вас меня не пустят!
– Заговор? – поднял бровь Алик. Пожал плечами. В ушах заклокотало, словно кровь, подогретая азартом «дикой охоты» закипела и забулькала в неплохо варящем котелке. – Точно, Илья? Ты не мог ошибиться?
Нет, Илья не ошибался. Он начал излагать план действий «монархистов». О чем будет речь Брежнева; какие газеты опубликуют ее на следующий день; сколько офицеров будут арестовывать Суслова, сколько – Мазурова; какова роль Антропова – ведь Суслов пока считался его шефом.
С уколом ревности Алик подумал, что Илья был осведомленнее.
Ларчик, прочем, открывался нехитро: болван отвозил ящик коньяка на дачу заместителя Щелокова генерала Крылова. Там попал в пьяную баню и услышал все из первоисточника. Спешит исполнить патриотический долг…
– Арест предрешен? – спросил Алик с почерневшим лицом.
– Вопрос на разработке… – уклончиво ответил Илья.
«Это уже не важно! – подумал Совенко. – Не важно!»
Не важно! Разработают и арестуют! Произошла утечка информации. Неудивительно, раз министерствами правят идиоты, пьяницы и разгильдяи. Илью, вероятно, хотели сделать исполнителем. На лице написано: на крючке, на чём-то пойман начальством, одной ногой за решеткой, таких и отбирают в исполнители закулисных игр..
Но Маслов – Аликова школа (в прямом и переносном смыслах слова)! Он понял, что у него единственный шанс вырваться из мертвого круга, сделать карьеру, приобрести могучего покровителя. Маслов знал, что делал: если Суслов узнает, кинется со всех ног к генсеку, пробьется сквозь окружение, старательно избегающее этой встречи, то как знать…
Решительность Леонида Ильича длится до первого столба с объявлением. Главное, чтобы он не видел в Суслове человека – только политический фактор! Человеческие страдания могут отвратить Брежнева от реформы, развернутой и проводимой во благо миллионов…
«Нет, Илья! – пронеслось в голове Алика. – Я не дам тебе спутать мою игру! Не дам! Ты опять встал мне поперек дороги!».
И Совенко решительно шагнул к подержанной «Победе», своей первой из машин. Он купил ее два месяца назад. Теперь название машины казалось пророческим.
– Михаил Андреевич уже уехал! – сказал Совенко предательски-дрожащим голосом. – Он на даче! Раз такое дело – нужно немедленно ему сообщить!
Илья Маслов не почувствовал натяжки, сел в машину. Он по-прежнему был огромным, а на казенных штангах МВД хорошо подкачал мускулы. Алик завел мотор, тронулся: с места и умом одновременно… Нужно было заскочить домой – за пистолетом. Если бы у Алика был ствол, то все оказалось бы проще. Но ствола не было…
Что и естественно: кто же носит с собой пистолет на работу в гражданскую канцелярию!
– Мне домой нужно заскочить! – сказал Алик. – Документы кое-какие…
Но Маслов уже, казалось, заподозрил что-то.
– Не надо! – рявкнул он. – Все дела будешь делать потом! Или ты не понял, Жжёноухий?
Как всегда, он подавлял своим характером из стали.
– Понял, понял! – закивал Совенко.
И скучной номенклатурной фразой задумался об избитой истине партийного порученчества: выкручиваться подручными средствами.
Пот тек Алику за воротник. Убить? Убить?!
В мединституте он резал лягушек, и не только лягушек, да и случай с бабкой… Но никогда раньше Алик не делал этого в бою, никаких навыков бойца не имел. Как это происходит? Пожалуй, куда легче Маслову убить Алика…
Прожигая темноту фарами, автомобиль мчался за городскую черту. За город выбрались уже поздно ночью, а дорога обледенела до стекловидности. Алик гнал с бешеной скоростью, надеясь, что мотор заглохнет или еще что-нибудь испортится, но машина работала, как часы. Оставалась одна возможность – доехать до Угрюм-холла и действовать на месте.
Алик плохо видел, туман ему застил глаза. Зима, мороз, но не о морозной дымке речь: собственный туман выделялся в зрение… Автомобиль скрипнул тормозами у ворот поместья. В далеком селе залаяла проснувшаяся собака, и пронзительный кашель её бумажно захрустел в чутком морозном воздухе.
Тогда еще местный совхоз расчищал дорогу от шоссе до Угрюм-холла. Теперь Алик и Маслов попросту не добрались бы до места назначения. Илья, принюхиваясь, как пес, вышел из машины. Вид Угрюм-холла удовлетворял представлениям Ильи о даче Суслова. На первом этаже горел свет – видимо, дядя Багман прогревал дом, поддерживая в нем постоянную температуру.
«Почему же так поздно?» – мелькнуло в голове Алика, и он тотчас отбросил вздорную, никчемную мысль. Маслов глубоко вздохнул: по правде говоря, он не очень верил скользкому угрю Совенко, но теперь успокоился. Кажется, Алик верно служит своему шефу. Да и с чего бы ему не служить? Все в порядке! Вот – дача, вот окно – Суслов, видимо, не спит… И отлично!
Алик сунул руку под сидение и нащупал замасленный гаечный ключ. Маслов шел вперед. Он не оборачивался – даже когда услышал шлепок автомобильной дверцей, даже когда шаги Алика захрустели сзади снежной корочкой. Алик догонял недруга. До ворот Угрюм-холла оставалось два шага. Добро пожаловать в обитель Папюса и Иегуды! Два имени, два шага…
Не дойдя этих двух шагов, Илья повернулся лицом к Совенко…
История слепа. Это просто отрасль биологии. Это – натурализм, наблюдение за копошащимися тварями. Но в своей крайней объективности история закономерно перерождается в субъективизм. То есть, скажем, отметая латинизмы: бунты, смуты, войны, хозяйство, выборы – не причина, а следствие. Историю делают яд, кинжал, красивые любовницы. Их всевластие – выражение всевластия объективных законов…
Мысли вроде этих, но спрессованные в секунду, пронеслись в голове Алика, когда Илья повернулся с каким-то пустячным вопросом. Илья хотел спросить время; или попросить сигарету; или… неважно!
Алик ударил гаечным ключом по враждебному ненавистному лицу! Может, если бы удалось ударить по затылку, анонимному, безликому, то это не оставило бы таких тягостных воспоминаний. В сущности, это было продолжение той далекой экзекуции силами спортсменов...
Это не было преступлением, напротив, это было исполнение закона: власть в лице Алика карала мятежника, рецидивиста мятежа. Совенко – власть, бунт против них – измена родине. Приговор привести в исполнение…
Приговор судьбы. Судьба – слово однокоренное с судом…
Алик ударил с разворота, в область носа – и лицо оторопелого Маслова разом исказилось, как в плавящейся кинопленке. Капельки крови рассеялись на белом снегу.
Второй удар пришелся по виску – висок хрустнул и скособочился, как взломанный дверной косяк. Маслов начал падать – как-то очень медленно, с хрипом и всхлипываниями. Падал он на Алика – Совенко пришлось отскочить.
Бил не гаечный ключ, били куранты истории. Кремлевские куранты…
Маслов упал лицом в снег. Алик рухнул на колени возле отлетевшей милицейской шапки с кокардой, и добавил Маслову по затылку. Кость стучала о металл, пока, наконец, не хлюпнуло: ключ провалился в мозг. Ключ фортуны…
Совенко отупело смотрел на дело рук своих. Вот лежит поверженный страх юности – как легко оказалось его одолеть. Вот – труп сусловщины, труп минувшего, труп отжито-пережёванного. Труп Маслова…

* * *
Алик осмотрелся по сторонам: в Угрюм-холле ничего не заметили, собака в деревне успокоилась. Дрожали руки, раскалывалась от боли голова, во всем теле растекалась безвольная слабость. Он выполнил магический обряд инициации: свершил криптию[30] – то есть убийство, дававшее юноше право считаться мужчиной. Но чувство было такое, будто не Маслова, а его, Совенко, били ключом. Орудие холодело в руке. Алик отбросил его в сторону – правда, не сразу – пальцы заклинило, как бульдожью челюсть в мертвой хватке. Вся рука была в крови… Или в машинном масле? Алик начал разглядывать, но в проклятой темени ничего не было видно. Черт с этим!
Чёрт, несомненно, с этим и был. При этом.
«Только не обезуметь! – твердил себе Совенко, чувствуя близость истерики – Только не терять…».
Чего? Бдительности! И ещё одна банальная мысль: «Всех убийц всегда подводило одно – они слишком следили на месте преступления». Человек в шоке тупеет, за теми редкими случаями, когда шок детонирует гениальность…
Тошнило. Вопреки воле организма, Алик встал и открыл багажник автомобиля.
Затем отнес туда гаечный ключ, шапку из «забитого браконьерами» плюшевого медведя… Так шутили про синтетическую ментовскую «голубую норку»… Что еще?
Сам Илья. Тяжело было поднимать его тушу, но пришлось в последний раз прокатить его на своей шее. Маслов всегда был паразитом. Обыскивая его, Алик, кроме сержантской корочки и письма «тов. М.А. Суслову», в котором коряво, детским прыгающим почерком, излагались планы монархистов, обнаружил странное ожерелье на шее. Оборвав нитку, Алик вытянул вещицу на свет звезд… Перстни!
Золотые мужские печатки и женские колечки с разноцветными камешками. Совенко, отупевший от содеянного, не сразу понял, откуда у «опера» все это богатство…
Маслов, врываясь в квартиры, попросту остался верен себе. И Алик почувствовал что-то вроде… жалости. Да, жалости к такому же отверженному, которого все так же ненавидят. Правда, заслуженно. А Алика – просто так, за право рождения, за то, что в естественном отборе слабый, уродливый, не выжил бы. Но все-таки Совенко и Маслов – одноклассники, они принадлежат к одному классу, виду, подвиду.
Они должны были жить в симбиозе, как одноклеточные в Вольвоксе, как кораллы и сине-зеленые водоросли вместе с зоо… господи, как же там? Зоо-оксантеллами! Как…
«Нет, нет, о чем я думаю? – ураганом захолодило в черепе Совенко. – Я же ума лишаюсь!».
Он понимал, что очень скоро это может признать компетентная медицинская комиссия.
Маслов лежал в багажнике, лицом вверх – совершенно изуродованное лицо. А когда-то оно притягивало женские взоры своей грубой брутальностью, своим животным совершенством. Теперь оно никак не красивее Аликова.
Прощай, Илья! Сегодня ты вышел из дома и, разумеется, ничего никому не сказал – у тебя нет людей, которым ты бы мог доверять. Никто не станет искать тебя у Старой Площади, а тем более – у ворот подмосковного Угрюм-холла. Ты шел за своей удачей, но ты проиграл эту лотерею. Потому что стал поперек дороги члену лотерейной тиражной комиссии!
Хлопнула крышка багажника. Алик засыпал свежим снегом кровавые следы. Дело сделано! Риска, казалось бы, никакого. Но Алик уже не мог ехать обратно, и шатающейся походкой направился к папюсову дому…

* * *
В гардеробной, наследив на мозаичном полу снежными ботами, вздрогнул, не столько увидев, сколько почуяв чужака-свидетеля. Кто-то из Багманов? Нет…
Алика колотило одновременно жаром и ознобом. Плющило, как в бреду. А между ним и зеркалом стояло то, что было одновременно и им самим и его зеркальным отражением.
Стоял тот, кого поэт Есенин называл в стихах «моим чёрным человеком». Есенинским он не был и человеком тоже, но чёрным – был. В отличие от покойного Есенина въедливый читатель «Магистериума» знал, кто перед ним…
Геминус. Выползающий из зеркал астральный двойник человеческой сущности…
Вспоминались шутливо-полоумные поговорки Яковлевича, смысл которых он за ланчем в столовой «мозгового треста» Завидово пропустил мимо ушей. А теперь «доехал»:
Плюс на минус…
Будет Геминус…

Бред, скажете? Все так и думали, что бред.
Геминас – чёрная, словно бы эбонитовая копия Алика, ожившая скульптура-слепок с чавкающим сырым звуком зааплодировала вошедшему с холода и отряхивающемуся оригиналу:
– Молодец, скриптор, я от тебя такого не ожидал!
Совенко сперва подумал про скрипку и скрипача, но потом из памяти вынырнула врачебная институтская латынь: конечно же, естественно, а что же ещё? «Скриптор» – «подлинник». Как ещё может называть его отражённая в амальгаме копия?
Геминас был совсем не экзотичен. Он был конструктивным и на удивление современным. Он практически сразу, как ни в чем не бывало, переключился на бытовуху:
– Слушай, Скриптор, амикум, у тебя нет ли чего перекусить, кроме проводов! Голодаем…
– А что вы едите?
– Когда я спрашиваю, – посуровел Геминус, – это форма вежливости. У тебя есть, что перекусить, и мы оба это знаем! Дай мне сюда его ожерелье!
Алик почти машинально, думая о другому, отдал в чёрную, с виду керамическую руку, в пятипалый слепок с собственной, «бусы мародёрства» Ильи Маслова. На них было много астральной боли, ужаса, страданий, мук, ненависти: для Геминуса как шашлык на гибком шампуре! Он приник к ожерелью жадными ноздрями, негритянскими губами черноликого эфиопа и всасывал, наслаждаясь, как кокаинист…
– Ты Геминус? – глупо, совершенно впав в детство, спросил маг.
– Я Геминус… – подтвердил повеселевший с гостинцев чёрный человек. – Плюс на минус будет Геминус… Я твой плюс, помноженный на твой минус. Так что оставь церемонии и веди себя по-свойски: мы давние друзья. Разница лишь в одном: ты каждый раз у зеркала видел СЕБЯ; а я каждый раз у зеркала видел ТЕБЯ…
– Что делать, скажи? Тебе же тысяча лет, ты видел жизнь… Что делать? Это же убийство!
– Про тысячу лет – грубая лесть, Виталик! Я твой ровесник… Теперь про твою криптию: молодец, спартанский мальчик! Ты теперь меня держись, потомок чекиста! У чекиста должны быть чистые руки, горячее сердце, холодная голова… От твоего Маслова нельзя отрезать что-нибудь по этому реестру? – отражение слишком уж по-человечески, плотски, рассмеялось. – Не упускай шанса, Скриптор!
– Я же не шучу! Я действительно его убил! Понимаешь? На самом деле, без дураков!
– Без дураков – это классно, дурак – самый опасный свидетель! Ты давай корми меня, я свое не мытьем, так каканьем возьму! После и поговорим!
Алик провёл зеркального гостя в рабочий кабинет, где, предположительно, Енох Иегуда работал с некоторыми смертными приговорами на досуге. Геминас прыгнул в гладкокожее, как попка младенца, кресло, прильнул носовым хрящом к крапчатой суконной столешнице… По запаху открыл один из ящиков стола, дохнувший на терпеливо ждущего Алика только столярной древесной залежавшейся пылью… Но эбонитово-переливчатый Геминас чуял что-то своё.
– Сухофрукты, мон ами! – скалил он чёрные клыки в чёрной пасти, вращал чёрными белками слепых, как у статуи глаз. – Вкусно, но старо! Таким углем питаются только батарейки!
– Что мне делать, тень?
Сгустившаяся до трёхмерности Тень предложила буднично:
– Самое лучшее – это сжечь его в камине! У тебя ведь камины газовые? Как раз крематорий!
Геминас уже не хихикал, а горловито хохотал.
Смешно сказать, но на лице Алика, который давно уже был магом, – отразился суеверный ужас. Не какой-то иной, а именно суеверный, словно стыдливость в шлюхе...
– Нет, нет, Геминас, ты что? Это же какой дымоган пойдет! Вся деревня увидит! Да и потом – дядя Багман! Он ведь не знает! И еще – температуры может не хватить, скелет останется!
– Хорошо! – улыбнулся близнец-эфиоп, показывая, какой он покладистый. – Что ты предлагаешь?
– Ну-у! – развел руками Совенко. – Не знаю… Закопать где-нибудь!
– Зима на дворе, Алик! – напомнил Геминас. – Мы с тобой и полметра не проковыряем, с нашими любовями к труду!
Они же одно: если подлинник ленив, то и копия ленива…
– А может в воду? – спросил Алик уныло, уже без всякой надежды.
– Чтобы он в проруби всплыл? – сказала тень укоризненно, так, что послышалось в его голосе: Алик, Алик, за какого же дурака ты себя-меня держишь?

* * *
– Ладно! – хлопнул негр из зеркала себя по вполне материальному (по крайней мере, с виду) колену. – Есть вариант, который всех устроит! Я тут занимаюсь хозделами…
– Ты занимаешься хозделами?! – выпучил зенки Подлинник тени.
– А что тебя изумило? – обиделся Геминас. – По-твоему я, как джинн, лежу в лампе, обложенный подушками времён халифата? У нас свои хоздела, впрочем, ваши, только наши… Я выезжаю на аварии… проверка на предмет питательности теней... Так вот, тут у меня прорвало водопровод на улице Космонавтов, трубы разобрали и решили проложить его совсем в другом месте. А почему, угадай?
– Не тяни, тень!
– Потому что место глухое, технику не подвести – с одной стороны забор, тылы гаражей, с другой – глухая стена начала века, пустырь, бурьян, ржавые железяки… Свидетелей меньше, чем у проруби! Осталась канава, ее завтра засыплют…
– И что ты предлагаешь? – поинтересовался Алик саркастически. – Бросить труп на дно этой канавы?!
– Ты слушай, а не мозги компостируй[31]! – рассердился Геминас. – Там остался старый коллектор. Если запихать туда нашего друга, то он станет ценной находкой археологов тридцатого века.
Алик еще сомневался. Но его тень уже совершенно убедила самоё себя. Тени снизу всегда уверены в том, что делают, им чужды сомнения. Этому учат и своих обладателей. Изредка тем за это крепко попадет, но все-таки слепая вера в себя чаще приносит больше пользы, чем вреда.
«Победа» помчалась в Москву, везя в багажнике шнур, чуть было не подпаливший кремлевские детонаторы. Страна готовилась к съезду. На главных улицах и площадях вывесили портреты всего ЦК в кумачовом обрамлении. Долгий ряд отъевшихся, самодовольных лиц, похожих на родословную галерею, смотрел со всех сторон. Брежнев пока первый среди равных, даже размерами не отличается от других.
Развевались кумачовые полотнища. Болтались на ветру кумачовые призывы. Вся столица, казалось, объята багряным пламенем.
«Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить!», «Твердым шагом идти к коммунизму!», «Плыть и дальше в коммунизм!», «Крепить союз рабочих, крестьян, трудовой интеллигенции!».
– Красная империя… – хихикал противным скрипоголосом Геминас, сидевший за рулём заправским гонщиком. – Красный царь. Красное дворянство.
– Ворам соблазн, коммунистам же безумие… – в библейском стиле возразил Алик собственной проекции.
В багажнике стукался дырявым черепом о металл Маслов. Вскоре Геминас вывернул на хорошо знакомую ему улицу Космонавтов.
Темнело. Рабочий день давно закончился. Над канавой, скрытой за горами бесхозного гравия и снега никого не было – только разбойничьи свистал холодный ветер, взбалтывая в себе маленькие противные снежинки…
Алик подошел к краю траншеи и глянул вниз, куда посыпалась земля из-под ботинка. Перед ним открылась серенада мусорной долины, запорошенный хаос погибшей цивилизации. Не слишком глубоко. Но достаточно глубоко. Вот и коллектор – низкое кирпичное строение, крытое бетонными плитами. Сюда суждено схоронить труп прошлого!
– Давай, Алик! – позвал из машины Геминас. – Я что, один что ли буду тащить?
Трудно поверить, что тень и отражение в зеркале могут работать грузчиками. Но они могут. Грузчиками – и ещё много кем…
Алик поспешил на помощь. Он подхватил Маслова под руки.
– Кидай! – приказал Геминас. Труп полетел в траншею. Кажется, от удара ему сломало шею – как второй раз убило. Алик и Тень спрыгнули вслед за Ильей, подтащили его к коллектору. Когда-то здесь проходили толстенные трубы – две дыры в кирпичной кладке указывали, как грубо выволокли их из насиженных гнезд. В одну из дыр Геминас сунул голову Ильи и с ловкостью карманника достал из кармана Алика складной перочинный нож.
– Ты чего? – подозрительно нахмурился Совенко. Геминас кивнул на перстень-печатку со скорпионом, что украшал мизинец Маслова:
– Не слазит! Срезать надо!
– Да ты что, тень! – воскликнул Алик и весь мелко задрожал. – Зачем он тебе? Зачем?
– Чтобы опознать было труднее! – разъяснил Геминас устало, как учитель бестолковому ученику. – Если, Алик, ты такой нервный, то отвернись!
Нож вошел под мертвую кожу…
Но Совенко не захотел отворачиваться – он вцепился в руку тени, ощущая под пальцами странный, квантовый, одновременно твёрдый и пустой её состав:
– Нет, не надо! – скулил проснувшийся в маге маленький, напуганный мальчик, совсем уже не спартанский. – Это мне в кошмарах… Я же и так уже чистый неврастеник!
– Как хочешь! – пожал плечами (и они зыбко колыхнулись, на миг превратившись в дым, в нечто газообразное) Геминас. – Это твой труп, Алик-Виталик!
– Что?!
– В смысле, он принадлежит тебе! – поправил Геминас. – Мне, между прочим, тоже не в радость его резать, но я просто держу себя в руках! Я не хладнокровный убийца-профи! Я с тебя, я теплокровное млекопитающее!
Вдвоем они запихнули Маслова в коллектор. Там всплеснуло – видимо, на дне стояла вода. В мороз-то? Нет, скорее не вода, а что-то жидкое, незамерзающее…
Перстень со скорпионом Маслов унес на надрезанном пальце. Унес, чтобы потом, через долгие-долгие года выбросить скорпиона на поверхность.
Прошли годы – и рабочие, ремонтировавшие телефонный кабель, стали ковырять и это место. Случайно экскаваторщик почувствовал, что ковш скребет по чему-то твердому. Объятый мечтами о древних кладах, работяга разворотил старый коллектор, и вместо золота нашел разложившийся труп в милицейской шинели…

* * *
Много, много было всего в памятном 1970-м году. Брежнев уехал в Белоруссию, как когда-то Грозный в Александровскую слободу, а потом возвратился триумфатором. Суслов сломался, сдался, униженно умолял дать ему свободу и маленькую пенсию – в память о прежних заслугах. Брежнев посмотрел презрительно, отрывисто бросил:
– Вон из Политбюро!
И только-то!
Яковлевич в начале семидесятых стал секретарем ЦК в области пропаганды, параллельно Суслову, как бы подстраховывая его линию. Добился-таки своего, так или иначе!
Лидер комсомольцев Тяжельников в 70-м положил основу для пышных азиатских славословий в адрес генсека. Речь Тяжельникова стала отправной точкой возвеличивания непосредственно личности Брежнева, а не только его поста.
Михаил Андреевич сломался раз и навсегда. Стал другим человеком. И Брежнев протянул ему снова руку дружбы… Но это уже были их стариковские дела – Антроповская группа своё дело сделала…

4.
Семидесятые обернулись для Алика выслугой «по итогам»: досрочная, заранее оговоренная «сверху» и потому блестящая, без сучка, без задоринки, защита кандидатской диссертации! Парень выглядит как студент – а уже кандидат медицинских наук! Парню бы в его годы в комсомоле крутиться – а он уже член партии.
– Как это возможно? – спрашивали недалёкие (в смысле положения и в смысле ума) знакомые.
– Это волшебство, – улыбался Алик. И все советские люди, зацикленные на «доставании» импортных радиол, думали, что он шутит…
Если человек – референт в Завидово, пусть даже и узкопрофильный, но – «приглашённый», то он не поднимается на руководящие должности, а нисходит на них.
Вчерашний выпускник, на зависть министерства рыбной промышленности, так и не дождавшегося его в штат, встретил новый 1972 год заместителем заведующего лабораторией биометрии во Всесоюзном Центре биотехнологий.
На безобразно звучащую должность «замзавлаба» Совенко перешел с безобразно выглядевшей должности «человека-промокашки». Впрочем, власть выплавляется из безобразия, недаром Гарри Трумэн говаривал в своё время: «кто боится огня – пусть держится подальше от кухни»…
Звучит должность, прямо скажем, «не ахти». Но это высокооплачиваемая должность в одной из ключевых цитаделей партии и правительства. Должность референта в Завидово – выше, важнее, но она временная и бесплатная. Специалиста узкого профиля всего лишь пригласили на консультации… Верно говорят завидовские обитатели – «от референций до преференций один шаг». Но верно и то, что шаг этот ещё нужно сделать…
И вот шагнул, и штанов не порвал: отдельный кабинет в таинственном научном особняке, утопающем в цветущем сиреневом и жасминовом парке за чугунной витой оградой… Угловатая, до безвкусности зеркально-полированная мебель строгих форм, кажущаяся из-за своего неумеренного глянца почти прозрачной…
Сбоку, на приставном столике, у правой руки руководителя замерли жёлтый и белый слепые телефоны в «глухих» корпусах – соединявшие с одним-единственным собеседником. Функция набора номера у такого аппарата просто отсутствует. Но ценится он больше, чем самые новейшие, кнопочные аппараты! Потому что даже самый престижный кнопочный «телефункен» может купить себе и удачливый спекулянт, а вот такие, примитивные, словно кирпич, – соединяют нитями проводов «включённых» и «посвящённых»…
Продолжается не только Суслов, сохранивший и жизнь и даже обглодок прежних должностей; продолжается и «большая игра». «Из каждого утюга» – как тогда говорили – советские рупоры изрыгают проклятие новоиспечённому нобелевскому лауреату Александру Солженицыну. Такой рекламной кампании не знали даже Пушкин с Шолоховым…
Когда 4 апреля 1972 года советские власти, публично, демонстративно, а главное – всенародно, отказались выдать въездную визу официальному представителю Шведской академии, который должен был вручить Нобелевскую премию по литературе, Алик поинтересовался у коллег в завидовском клубе:
– А вам не кажется, что мы своими руками куём ему популярность?
– А тебе не кажется, что ты лишнего болтаешь?! – строго осёк Яковлевич.
Говорят, что советская власть была неэффективной… В чём-то, может быть, и была. Но её гримасы и кривляния по поводу Солженицына оказались очень эффективными. По итогам этого гримасничания о Солженицыне прочно знали даже те, кто никогда не взял бы в руки художественной книги! Причём не только в СССР, но и на Западе, где давно уже никто ничего не читает…
«Люди из прежних эпох, – думал Алик, – вообще не поняли бы Солженицына и весь пафос его… О чём он вообще? – пожали бы плечами бойцы отряда Матвея Безымянных. Ну, победители истребляют побеждённых, когда и где это было иначе?! В Америке? В Африке? В Азии? В Австралии? В третьем Рейхе? Или вот недавно – на Вьетнамской войне – что, не так?!
 Когда и где было по-другому – да и как вообще можно по-другому? Ведь твоё превосходство не вечно, оно лишь ситуация! Не истребишь побеждённых – они соберутся с силами и истребят уже тебя. Главный подлог у Солженицына – в том, что он оперирует той этической схемой, которая и появилась-то, собственно, только с коммунистами и у коммунистов…
Но такого рода мысли были уже никому не интересны в стране, в которой начались обширные закупки американского зерна, и была подписана целая туча соглашений по разоружению. Никсон принял решение «закрывать» войну во Вьетнаме, а потом ещё и припёрся в Москву, «дружить домами».
В Хельсинки началисьь переговоры, посвященные подготовке «Конференции по безопасности и сотрудничеству в Европе» – той самой, которая после всем наврёт, что границы теперь будут неизменными.
В мире царила «весна» со стойким цветочным запахом отравляющих газов: Финляндии дали отмашку признать ГДР, потом и ФРГ заключила с ГДР соглашение…
Коварный Никсон, Одиссей нового времени, сыпал и сыпал кормов троянскому коню: что ни день то соглашение о сотрудничестве! То в науке, то в культуре, то по обменам, то «в области охраны природы», то по космосу!
В области медицинской науки и здравоохранения, к великому счастью коллег Алика Совенко, была подписана отдельная конвенция. Все белохалатники ВЦБТ с придыханием пересчитывали её параграфы в валюту служебных командировок…
Разрядка, разрядка, разрядка… Девочка «Элли» онид с бесполезными шавками-тотошками, сменившими у ноги «Элли» конвойных овчарок, вошла на маковое поле «разрядки»…
– Спи, усни! – сладко шепчут спело-кровавые, бутонами напоминающие ягоды, маки. Ох, не из Канзаса была эта девочка Элли, совсем не из Канзаса…

* * *
– …Я полагаю, что административно-командный строй серой казарменной уравниловки исторически обречён, – обтекаемо выразился Румянов за хорошо сервированным столом в Завидово. И добавил – на случай, если разговор «пишут»: – Я говорю не о социализме. А о конкретной, исторически-неудачной модели… И поэтому, Виталий Терентьевич, мы сегодня в большой опасности, мы уязвимы. Давайте поставим себя на место врага. Что бы вы сделали на его месте, чтобы развалить наш строй?
– Дал бы людям болтать обо всём без ограничений, чтобы каждый упивался собственной значимостью…
– И всё? – Румянов казался разочарованным.
– Sapienti sat, – воспроизвёл Алик любимую прибаутку международника Жени Перламутрова. Тот сидел рядом и оценил кивком ученичество «молодшего».
– А вам не кажется, что прямая демократия на местах, свободное обсуждение вопросов – наоборот, укрепят социализм?
– Не кажется. Как алкоголик упивается до белой горячки, так и болтуны упиваются собственной значимостью до галлюцинаций… Дайте им болтать обо всём – и они похерят всё.
В завидовской столовке на пластиковом квадрате столешницы очень интересно вращались стаканы с кефиром, если крутить их в пальцах. Почти как юла. Алик вертел такой стакан лёгкими касаниями, прищурив глаз:
– Вот вы сказали, что административно-командный строй серой уравниловки обречён… Скажу больше: исторически обречён любой строй, который танками не давит и в затылок не расстреливает.
– А вы опасный человек… – укорил Румянов, но в тоне слышалось восхищение.
– Безопасных сюда не приглашают, – парировал Совенко. – Если власть перестала карать – всё остальное уже неважно, будь она хоть первозванными апостолами представлена… Дайте людям свободно болтать – и они упьются собственной значимостью до смерти! Так устроен человек – это я вам говорю как медик…
– Неужели так просто? Поддержать народную свободу и…
– Небезызвестный кардинал Ришелье, – дал справку «человек-справка», тяготившийся ролью завидовской «промокашки», – таким вот способом уничтожил ¾ населения Германии… Очень радел он за «милую сердцу немцев» народную свободу, в каждом письме, в каждой речи… И очень решительно выкорчёвывал всякие секты дома…
– Поп, вроде бы, а понимал, что к чему… – одобрительно рассмеялся Перламутров.
– Так вот, про историческую обречённость… – гнал в карьер Алик, отбросив сомнения. – Люди не ценят подарков от слабака. Они считают, что и сами взяли бы то, что слабак им дарит. Власть по природе своей инфернальна. Да, с ней можно работать в костюме химзащиты, частично защищая себя от её ядовитых испарений, но лишить токсичности её самоё – утопия…
– Вы думаете?
– Это я вам говорю, как экспериментатор, как лабораторная крыса… Если вместо того, чтобы отстаивать свою власть, вы станете строить какую-то абстрактную «хорошую» власть – вы просто потеряете власть. И всё на этом кончится… Для вас – а может быть, и для страны с народом. А может быть – и для истории в целом… Всё может быть. Вы ведь разговариваете с медиком, а медики знают, что есть безнадёжные диагнозы… Вы можете дать народу немножко благодати, или даже много, но для начала его всегда нужно «как следоват» вздуть. Не вздувши народа – ничего ему не дашь…

* * *
Изобилие полированных поверхностей в кабинете «замзавлаба» бликовало в ответ на заигрывание переменчивого московского солнца. Алик, приготовившийся выпить стакан кефиру, и уже «чпокнувший» пальцем крышечку из фольги на широком бутылочном горлышке, с изумлением и радостью смотрел на нового назначенца. Офицер КГБ в секретный отдел, молодой и бравый, спортивный и подтянутый, а главное – с детства знакомый!
Друг детских игр и соавтор куличиков в песочницах под грибками, Максим Суханов! По преданию, Мак и Алик родились в один день, в одном роддоме – сами они, конечно, ничего такого не помнили, да и не могли помнить. Но нашлось кому просветить на этот счёт: мол, выложили вас, полешков, в пелёнках, бочок к бочку…
Неудивительно, что с этого дня кабинеты спецотдела ЦВБТ и замзавлаба биометрии стали словно бы смежными – хоть и на разных этажах находились!
– Говорят, у тебя тут чудеса и лешие бродят? – шутливо пытался сориентироваться на новом месте службы Мак.
– Этого дерьма у меня полон сейф! – поддержал тональность Алик. – Кефиру не хочешь?
– Я уж думал, что у того, кто работает волшебником, что-нибудь покрепче кефира найдётся…
– В рабочее-то время, товарищ капитан?!
– Не в рабочее, а в обеденный перерыв! – парировал весёлый Суханов.
– И этого дерьма у меня тоже полон сейф! – понимающе закивал Совенко. И уже догадывался, как и положено магу, что в курилке учреждения их буквально через несколько дней назовут «дивизией SS» – «Совенко-Суханов»…
«За встречу» и формирование этой самой внутриинститутской «SS» Алик достал из сейфа витогорлую, гранёную, как бриллиант, бутылку коньяка Frapin Cuvée. Можно сказать – «пьяняще-дорогое» пойло! Хрустальное литьё «пузыря» выдержано в викторианском стиле, а пробку к графину изготавливают из 24-каратного золота…
– Ого! – удивился и умилился Мак. – Откуда такая роскошь…
Совенко его неправильно понял – как раз разламывал плавленый сырок «Дружба» на закусь, и пояснил, что из гастронома напротив.
– Коньяк Frapin Cuvée из гастронома напротив?! – вскричал Суханов, понимая, что действительно, попал в страну чудес и в зазеркалье.
– А? Нет, я про сырок… А коньяк мне подарил один вонючий американский шпион, некий Жан Бертлен… Мы в Париже познакомились, он сам француз, вроде бы, но на атлантической службе… С тех пор прилип ко мне, как банный лист, коньяки с золотыми пробками дарит…
– А ты берёшь?! – Мак не верил, что такое рассказывают, и тем более не верил, что такое рассказывают ему, офицеру КГБ.
– Да я не хотел бы! – сокрушённо качал деформированным «кочаном» Алик. – Но ведь ваши же и заставляют! Требуют, чтобы я шёл на контакт – они его вроде как завербовали, а я, вроде как, привычный ему посредник, канал связи… Любой советский человек обязан выполнять требования партии и правительства! Вот играю в шпиона, как дурак, взятки принимаю… А этот гад и рад стараться! Бертлен, я имею в виду… Въехал под видом туриста, и привёз мне вот такие часики…
Совенко преломил руку вверх в локте, как после анализа крови. Под манжетой блеснули золотом и бриллиантами часы «Ланже», которые, если кто не знает – дороже «Ролекса».
– Мне приказали: брать всё, чтобы не спугнуть контакт… Я взял, как положено, понёс сдавать в твою контору, под опись… И ты понимаешь – отказываются брать! Говорят – неизвестно, чьими глазами он за тобой следит, этот Бертлен, если будешь без часов – заподозрит… Ну, бла-бла-бла… Носи на руке – короче, вывод! А оно мне надо?! – Алик сморщился от обиды используемого человека. – Они в Европе стоят, как «мерседес» посольского класса! А если у меня их сопрут, а они в протоколе фигурируют?! Я же буду за них с КГБ и ГоХраном полжизни расплачиваться!
– Да уж… – саркастически «посочувствовал» Суханов другу песочниц безоблачного детства. – Нелегко живётся на свете кандидату медицинских наук по новой, перспективной специальности «нейрология»…
– И не говори! – сделал вид, что не заметил иронии Алик. Разливал Frapin Cuvée по гранёным стаканам. Чистый, как и положено, предоставил дорогому гостю, а тот, в котором к донышку присох белой коркой канцелярский клей – забрал себе. В кабинете, полном прыгающих по глазури мебели солнечных зайчиков, запахло медом, пряностями и ванилью. На вкус Frapin Cuvée казался взрывом рая во рту…
– Теперь я и впрямь вижу: у тебя волшебства полон сейф… – кивал сизо-выбритым подбородком служаки даже сидевший, и то по стойке «смирно» бравый Мак.
– Это? – скривился Алик на коньяк-взятку. – Это не чудеса… Это морока моя, шпионские игры… Взаимная вербовка, они нас, мы их, считается, что более сильный строй выиграет в итоге… А всякий правоверный не может усомниться в силе привлекательности советского строя… Вот круг и замкнулся…
Алик сжал двумя пальцами переносицу, и в этот миг напоминал уродливого, но виртуозного скрипача.
– А чудеса другие… Это, брат, только сказки – реальность библиотеки. А чудеса – это всё строго по науке! Ты на бегах играешь?
– Где?
– Ну, на бегах, на ипподроме? Некоторые играют, делают ставку на лошадей, большие деньги выигрывают…
– Ну, я-то нет, конечно! – возмутился Суханов. – Я же офицер органов!
– И деньги тебе не нужны? – скептически прищурился Жжёное Ушко, благодарный Суханову, что тот в детстве никогда не опускался до травли слабого мальчишки.
– Деньги всем нужны… – поджал губы в экстазе правильности капитан КГБ. – Но только не ворованные…
– А кто сказал – ворованные?! – обиделся Алик. – Чудеса – это не фокусники, и не ловкость рук карманника… Магия, брат – это наука! Нечто из ничего, понимаешь? Берём ноль – никчёмный, пустой, как дырка от бублика, круглый ноль, бесполезный… Отнимаем от него минус единицу…И получаем плюс единицу! Было-то ничто, пустота, а появилась твёрдая единица.
– Единица чего?
– Ну, если дензнаков, то рубль…
– Да ну тебя, Алик, разыгрываешь! Сказки какие-то…
– Сказки, – строго возразил Совенко, – в кукольном театре! Ты спросил про волшебство… И я тебе покажу! – последняя фраза прозвучала, как традиционная угроза отцов сыновьям…
Крутнувшись на вращавшемся кресле, замзавлаб достал из раскрытого за спинкой кресла сейфа предмет, напоминающий столовый набор специй. Три пузырька. Выглядели специи неаппетитно…
– Я почему тебя про ипподром-то спросил? – пояснял Алик. – Вот в этом пузырьке, – он выставил с металлического блюдца пузырёк с серым склизким студнем внутри перед Маком, – сгущёнка Абры[32]… Абра – это энергия чистого знания, совокупность сообразительности живого существа… Если ты вколешь среднему рысаку эту абру под кожу, то он придёт на полкорпуса быстрее лучшего из рысаков…
– Типа допинговые стимуляторы? Как у спортсменов? Только лошадиные?
– А вот это, – игнорировал Алик глупые вопросы, и придвинул пузырёк с чёрным студнем, зыбко и угрожающе колыхавшимся за стеклом, – сгущёнка Гаввахи[33]… Хреновая, стрёмная вещь, скажу я тебе… Это энергетическая вытяжка энергии из страданий живых существ. Гавваха сильнее Абры, как тротил – дымного пороха… Если ты вколешь беговой лошади гавваху, то самая последняя водовозная кляча придёт на десять корпусов быстрее лучшего рысака. Правда, потом сдохнет… В этом разница между Аброй и Гаввахой: Абра что-то вроде вежливого допроса природы, а Гавваха – пытка подследственной…
– Френсис Бэкон называл «пыткой природы» научный эксперимент… – припомнил Суханов золотые студенческие деньки в университетской аудитории.
– Мы не можем ждать милостей от природы, взять их у нее – наша задача, – напомнил в тон воспоминаниям Мака Алик слова Мичурина. – Да, брат, это всё оттуда… Абра и Гавваха, кому что больше нравится… Абра чище, но, чтобы заменить пузырёк Гаввахи, – Алик потряс своей баночкой с фиолетовым отливом чернеющим странным дерьмом, – потребуется бочка Абры…
– А ещё варианты есть? – из чистого любопытства спросил Суханов, переполненный впечатлениями от нового места работы.
– Ну, теоретически… – Алик лукаво, словно дед на картине «Три охотника», почесал себе загривок. – Есть ещё прана[34]… Ну, как бы тебе объяснить, – это просто энергетика жизни, как таковой… Эдакий полый внутри наполнитель, типа керамзита в строительстве или опилок, в которые упаковывают на почте хрупкие предметы… Прана – это воздух…
– Воздух – это азот с кислородом, – засомневался Мак.
– Тоже верно, неловко выразился… Не воздух, конечно, но типа воздуха: всем даётся по потребности и бесплатно… Это такая бездумная жизнь, когда ты просто в потоке плывёшь, не создавая собственных течений… Мысли – чисто реагентные, отражающие… Если в приложении к ипподрому, на котором ты не играешь, прана – это смотреть на лошадей и пытаться угадать призовую по внешним признакам… Что большинство игроков и делает, как ты знаешь – воздух всем доступен, и вода доступна всем – в отличие от коньяка Frapin Cuvée… Провалиться бы ему вместе с его дарителем! Попы на это, знаешь, как говорят?
– А они откуда знают?!
– Ну, трудно не заметить, если две тысячи лет жизнь и человека изучаешь… Попы говорят: всё, что за деньги, от дьявола, но, к счастью, не всё в жизни за деньги. Воздух без счётчиков, и дождь бесплатно, и зерно не спрашивает с тебя зарплаты, чтобы наливаться в колосе… Не всё в жизни за деньги, основное даром, и это – прана! Ну, а вот этот распроклятый Frapin Cuvée или часики по цене автомобиля – это, конечно, уже не прана. Это или абра, или гавваха… То есть, проще говоря – или сила знания, превосходящего знания окружающих, или сила зла, подавляющая волю окружающих…
– Гавваха сильнее, говоришь?
– Конечно, во много раз… Но Абра чище…
Помолчали. Как-то обоим стало нехорошо. Как будто весь кумачово-барабанный СССР за окном, включая и дагерротип ленинского профиля в кабинете замзавлаба, – стал призрачным бесплотным миражом, а зыбкий мираж – наоборот, выдвинулся плотной реальностью…
– А это что за баночка с чудом? – попытался сменить тему Суханов. И взял в руки пузырёк с плотно притёртой массивной лабораторной пробкой цельного стекла. В пузырьке лежало что-то вроде красной игры, только более разморенное, бесформенное. На стекле пузырька некий шутник написал серебрянкой, используя тонкую каллиграфическую кисточку: «Ядъ либѣралiзма»
– Это шутка, конечно, – засмеялся Совенко. – Учёные тоже шутят, Мак! Это смесь из афродозиаков, усилителей аппетита и антидепрессантов… Покушаешь такую икорку, и у тебя сразу «конец» заторчит первоначалом, плюс очень жрать охота станет, а заодно и такая эйфорическая лёгкость в мыслях образуется… Вот это сочетание в шутку у нас и зовут «ядъ либѣралiзма», в честь старых охранителей, вроде Достоевского или Нилуса! Уже они писали, что либерализм усиливает все животные похоти и инстинкты, за счёт ослабления высшей мыслительной деятельности… Наши ребята и сделали такой коктейль – Никсона травануть, при случае, под видом бутерброда с икрой, чтобы был добрее и безалабернее…
– Обалдеть!
– Не то слово, Максим, не то слово…

* * *
Имена лабораторным пузырькам давались в порядке, обратном тому, в котором их презентовал особисту Совенко. Помог с именами в значительной степени всё тот же «гость столицы» Жан Бертлен, жизнелюбивый провансалец, в СССР играющий роль «философа, который всегда в безупречно-белой рубашке, не глядя на дальность командировок». Имидж такой, по-«ихнему» говоря, а по-нашему «репутация». Репутацию Жану Бертлену тут же попытались подмочить, как сушку в чае, по московской традиции:
– Воображаете, – хохотал за ресторанным столиком в «Арагви» Бертлен, – в «Интуристе» мне подложили какую-то неловкую, неумелую и скованную в любви jeune femme… На мордашку jolie, но в постели ей ещё учиться и учиться! Всё это они радостно засняли, и поймали меня «на крючок», как у вас говорят! Я, конечно, подыграл, сделал вид, что очень боюсь…
– Как я понимаю, – проницательно тостовал Алик, – вашим шефам совершенно безразличны ваши сексуальные похождения…
– Ну нет, как вы можете! – выпучил и без того выпуклые глаза Бертлен. – Не безразличны! Нет! Имидж жеребца и мачо всегда красит послужное досье спецагента, вы просто не смотрите наших фильмов! И вы им этого не говорите, а то расстроите хороших людей, да и не поверят они вам, Витали! Им так хочется думать, что они меня напугали, – иного они не примут!
– Тогда зачем вы так откровенны со мной?
– Они думают, что принял ваш желатиновый коктейль за кетовую икру, и уже не в ваших интересах их разочаровывать! Скажу честно, Витали: мне понравилось! В юности я пудрил нос кокаином, но это было давно… И, в общем-то, неправда: так, на пробу… А когда я попробовал этот ваш… Достоевский назвал бы эту смесь poison du libéralisme… Вставляет, Витали! Вштыривает, как у вас говорят! Я даже подумал сочуственно – эти бедные люди столько лет пытаются построить коммунизм в объективной реальности, стараясь снабдить каждого всеми необходимыми предметами: c'est si cher[35]! А достаточно всего лишь воздействовать на несколько центров удовольствия коры головного мозга, и человек будет счастлив, как алкоголик до похмельного синдрома! Витали, дайте каждой вашей неумелой шлюшке, которая даже не знает, как ртом доставить удовольствие партнёру, по ложке этого вашего рассола, а у них будет коммунизм в головах. А если он в головах – то какая тогда разница, что вокруг?!
– Реальность – это последняя по счёту иллюзия, не перекрытая новыми впечатлениями, которые люди называют «разоблачениями»… – процитировал Совенко из «Магистериума».
– J'aime aussi cette citation de Papus… – почти сразу среагировал матёрый Зверь Бертлен. Не выдал себя ни глазами, ни жестами, ни паузой. И так на этом сосредоточился, что выдал себя языком, от тщательно скрываемого волнения незаметно для себя перескочив на родной… «Мне также нравится эта цитата Папюса», – сказал он не понимая, что говорит уже на французском…
– Давайте ещё по коньячку! – выручил его Алик, делая вид, что не заметил миг напряжения. – Это армянский КВ, конечно, не французский, но за неимением…
– Скажу больше! – возразил Бертлен и даже протестующе выставил ладонь вперёд жестом «стоп». – Ваш КВ – не только не французский! Он лучше французского… И это говорит вам человек, посвятивший жизнь изучению коньяков со всего света! Это… м-мм!
Потрясающе чувственным парижским жестом Жан передал своё восхищение.
– Да разве только коньяк КВ?! – откровенничал он дальше. – Сознаюсь, mon ami, я успел полюбить Moscou… Вот здесь в «Арагви» я заказываю через день: иногда шашлык по-карски – это почечная часть на косточке… А иногда шашлык и по-гусарски – это баранина с углей, прослоенная салом… В ваших советских шашлыках есть что-то варварское, первобытное, не испорченное и не опошленное лживой culture bourgeoise… Сало! Во Франции не найдёшь в ресторане сала, как и ржаных хлебов! Недавно мы тут ужинали с одним béant, который всё надеется выудить из меня ценные сведения для вашего КГБ! Слушайте, ну цены просто потрясающие! На 15 рублей мы сbéant, как говорят в России, «ужрались» – и шашлыками и коньяками! Я понял, что ему выдали 15 рублей, чтобы меня окучивать, так вот: у него еще и деньги оставались! Пусть тащит в семью, я не в обиде, я больше есть не мог… Салаты, вторые блюда, 2 пачки сигарет… Зачем-то мы взяли бутылку vodka’и… Ну, это он наверное себе в «заначка», как говорят в России… И у нас ещё остались деньги un taxi… «Тачку», да?
– Да, – подтвердил Совенко.
– А я думал, он надо мной шутит! Я думал – «тачка» – это шахтёрские работы! Меня учили русскому языку белоэмигранты, они плохо разбираются в советском акценте… Так вот: мне нравится ваш город! Нравится, что народ валом валит в ваши рестораны, поесть и заказать музыку… Это и шумно, и людно, но зато весело… А в Париже, вы помните, музыканты часто играют для одного стола, или отрабатывают пустое помещение… Естественно, это сказывается на их заработке… Порой выручают голую гарантию-minime… Нет, я не музыкант, и никогда им не был, но я… готов сочувствовать! Мне чертовски нравится мегаполис, в котором можно так погулять за 15 рублей! По вашему курсу это около 10 долларов США… Но, слушайте, за десятку гринов мне в Париже затруднительно найти даже приличный платный сортир!
– Может быть, это говорит о преимуществе социализма над капитализмом? – поинтересовался Алик с предательской неуверенностью в голосе.
– Нет, mon cher ami, увы, наоборот… – даже пригорюнился матёрый хищник. – Вы слышали про теорему Грешема[36], а? Худшие деньги вытесняют из обращения лучшие! Казалось бы, должно быть наоборот, но вот Грешем доказал…
– В соревновании бочки мёда и ложки дёгтя, – припомнил Алик фольклор, – всегда побеждает ложка дёгтя…
– Не совсем понимаю ваши аграрные аллюзии, но, видимо, это о том же…
И вот дальше, с этого места «вонючий шпион», с которым запретили не встречаться высшие инстанции, начал, сам того не ведая, давать названия разноцветным студням в пузырьках лаборатории биометрии:
– Каждому делу нужно топливо в топку удачи! Если вы просто открыли пекарню – то это Прана. Сырой торф, который едва тлеет… Может, люди зайдут и купят ваши булочки, так ведь тоже бывает! Если вы, открыв пекарню, пустили на улицу вкусный запах, нашли уникальные рецепты выпечки, придумали психологически-проникающую рекламу – это Абра. Ваш дизель безобидного умственного превосходства: дыму мало, огонь яркий! А вот если вы разогнали или даже убили всех пекарей в округе, так, что булки и купить негде, кроме как у вас, – тогда это Гавваха! Ваш личный миниатюрный атомный реактор, как на ледоколе!

5.
«Подмахнув» заявление об увольнении своего помощника-референта Совенко переводом на должность замзавлаба биометрии, директор ВЦБТ, академик «и прочая, прочая, прочая», Андрей Григорьевич Сбитнев и думать забыл про какого-то очередного прыткого молодого холуйчика…
Но Алик не отплатил взаимностью, не забывал о Сбитневе. В помощники шефу перед уходом технично был сосватан «на замену» Ильяс Сагидуллин, женишок напропалую блудящей сестры Алика Корины. Сбитневу что: лишь бы под локтем какой-нибудь «промокашка» был ежедневно. А для Совенко – часть далеко идущего плана.
Расклад получился таким: над новорожденным номенклатурщиком Аликом, уже начавшим рассаживать на ключевые места своих людей, сидел замшелый завлаб, ссыльный партиец-отставник старик Крохалев. Выше него – курирующий зам Кацнельсон. Ещё выше – Сбитнев, вяло враждующий с этим самым Кацнельсоном…
 Алик был не из тех людей, которые довольствуются третьестепенными ролями. Да и трудно предположить себе смиренность в практикующем оккультисте, к которому со всего СССР свозили на биометрические анализы экстрасенсов, телепатов, всяких прочих умельцев со сверхспособностями.
Когда твои подопечные – колдуны с Алтая – останавливают на расстоянии, силой одной мысли, сердце лягушки – невольно задумаешься об остановке сердца врага. Когда твои люди взглядом переталкивают ложки на столе – непременно вообразишь себе как бы случайную автокатастрофу с предметом карьерного препятствия…

* * *
Иудифь Давидзе, девушка с Кавказа, полугрузинка-полуеврейка, появилась в лаборатории в конце 1972 года. Возникла в приёмной всесоюзных шефов биометрии словно бы из ниоткуда, хотя ВЦБТ – объект режимный, охраняемый…
– Вызывали? – поинтересовалась у секретарши Людочки, бельчонком грызшей шоколадку, подарок литовских командировочных, за огромной, как пулемёт, печатной машинкой. Машинка была на электроприводе, и постоянно гудела – даже когда Люда и не думала что-то печатать. За валиком, впрочем, всегда торчал бумажный «бутерброд» из дежурных мелованных листков с копиркой между ними. Людочка взволнованно и интенсивно, со всех ракурсов, рассматривала своё совершенство в круглом зеркальце…
– Вы кто? – спросила она, оторванная от своего сверхувлекательного занятия бесцеремонным вторжением. И смотрела растерянно на смуглую и черноволосую гостью, явившуюся в очень экзотической, мингрельской расписной безрукавке с каракулевой оторочкой.
А между тем, ничего удивительного в появлении Давидзе не было, кроме того, что она непостижимым образом миновала пост охраны на первом этаже, вместо того, чтобы звонить оттуда по «внутреннему» насчёт заказанного на её имя пропуска.
Она действительно была приглашена. По всесоюзной путёвке «Алло, мы ищем таланты!» – приглашена откуда-то из менгрельской высокогорной деревушки, где прославилась: ставила довольно точные диагнозы болезней, водя над головой пациентов руками.
В профиль эта девушка казалась Медеей с росписи античных амфор: резкие черты лица, тонкий нос с горбинкой, ночь южной субтропической смуглости, исходящая от её кожи и слегка вьющихся волос, рассыпанных по плечам… Совсем не красавица, яфетического типа, – она невольно притягивала взгляды демонической силой жара и страсти, которыми была буквально пропитана. Если бы в кино взялись отбирать на роль восточной колдуньи – типажа лучше этого не сыскали бы!
И вся эта роскошь, дыша чернильными сумерками и магнолиями Кавказа, – вошла, словно сказка в скучный быт, в кабинет заведующего лабораторией Крохалёва…
И, как на мормышку, наткнулась на рыбий взгляд узколобого старика, казённого винтика, исчерпавшего всю личность должностью.
– Мне нужно устроиться у вас на штатной основе, тогда мне смогут выдать квартиру в Москве, – спокойно и уверенно сказала она Аггею Борисовичу, как называли Крохалёва, когда не называли более частым его именем «товарищ».
Крохалев, старый, облезлый, как гриф-падальщик, партийный неудачник, пропустил её слова мимо ушей. Он как раз писал очередной свой опус, что-то вроде монографии «Колхоз как высшее достижение человеческой мысли». В молодости такие названия казались Алику анекдотическими, достойными эстрадного комика… С годами он всё больше задумывался – а вдруг Крохалёв прав? Что касается Иудифи, то она никогда не задумывалась ни над названиями монографий, ни над их толкованиями.
Аггей Борисович не видел ничего комедийного в книге политиздата с обложкой «Колхоз как высшее достижение человеческой мысли». Смешным ему – с его угла обзора – показалась фраза «новенькой». Не имея чутья, ни черта не смысля в порученном ему партией деле – он не распознал в гостье колдуньи…
– Девушка, – сухо шмякнул он, как печать на бланк, – у нас есть сотрудники, которые работают в системе уже по десять лет, но они все сидят без квартир! Если хотите квартиру сразу – устраивайтесь дворником...
В сфере учёных занятий Крохалёва находились биометрия жужелиц и гусениц для улучшения агрокультуры. Что он мог понимать в тонких материях?
– Спасибо за совет! – кивнула чертовка в расшитой безрукавке, в которой напоминала солистку этнографического ансамбля «при исполнении». – Я неплохо владею метлой!
После чего вышла от Крохалёва и, пересекая пространство приёмной с удивлённой её наглостью Людочкой, вошла в кабинет напротив, где на оббитой кожей двери была табличка «Заместитель заведующего лабораторией биометрии ВЦБТ Совенко В.Т.».
– Мне нужно устроиться у вас на штатной основе, тогда мне смогут выдать квартиру в Москве, – по-прежнему твердо, без запинки или сомнений повторила Иудифь Алику.
Они долго и пронзительно посмотрели друг другу в глаза – и Совенко поверил в силы девушки.
– Заявление… – попросил он.
И, расчеркнувшись через голову Крохалева, своей волей предложил Иудифи «с этим» проследовать в отдел кадров.
У выхода она обернулась, придерживая рукой медную витую ручку. Смотрела, заглатывая взглядом миндалевидных глаз шемаханской царицы, белозубо ухмылялась острыми и хищными клычками:
– Мы с вами до скольки работаем?
– До шести… – улыбнулся Алик в ответ.
– А вы не против после шести взять работу на дом?

* * *
Гибкое и тонкое, змеиное, переливчатое, смуглое до ощущения обугленности женское тело маячило перед Совенко фигурной спиной. Побуждало целовать позвонки и лопатки. Иудифь, лежавшая между Аликом и Маком, легко, жестом балерины, перешла в вертикальное положение:
– Мальчики, вам вина или сока? – потёк по будуару папюсова замка её медовый, сладкий и липкий, голос.
– Какой же ты противный! – полушутя-полувсерьёз сказал Суханов, глядя искоса на голого Совенко. – Отодвинься на край, а то меня стошнит, что мы с тобой в одной постели!
– Зато ты ничего! – издевался Алик. – Спортивный и подтянутый… Наш дорогой Леонид Ильич, с его искусством однополых поцелуев, оценил бы!
– Не смей даже думать, подонок! – взвился, в прыжке обматывая чресла простынёй, Мак.
– Да ладно, юмора не понимаешь… – хохотал Совенко. – Больно ты нужен! Скажу тебе, как записной парижанин, Максимка, задница твоя, по мировым ценам, недорого стоит…
– Мальчики, не ссорьтесь! – попросила Иудифь с притворно-умоляющим тоном. В каждой её руке было по стакану «Саперави». – Давайте выпьем за наш дружный и сплочённый коллектив!
– Сколько я у вас работаю? – загибал пальцы Суханов у стрельчатого готического окна, присев, словно на банный полок, на подоконник. – И года нет… Скажи мне кто-нибудь два года назад, что я буду среди колдунов – обсмеял бы… Сидел в горьковской школе КГБ, даже и предположить не мог…
– …что кроме брёвен бывают ещё и женщины? – мягко вклинилась Давидзе. Маленьким, декоративным ножичком резала спелый гранат на серебряном чеканном блюде, и красный сок бежал по её запястью, словно кровь, словно из вскрытой вены…
– Вы как хотите, – брюзжал Мак, – но во всём этом есть что-то антисоветское!
– Роскошь… – тут же подсказала ему Иудифь. – Женщина антисоветской быть не может, а вот обстановка… Н-да, Алик, буржуазная…
– Феодальная, я бы сказал, – благодушно поправил её Совенко, закидывая руки за голову на подушке. – Хочешь знать, что погубит советский строй? То, что все ругают феодализм, но каждый лично хочет хоть немного побыть феодалом…
– Идите вы оба, знаете куда? – сердился Суханов. Порыв страсти прошёл, выплеснут в огонь безумия, и теперь ему всё больше не по себе: словно бы он заново увидел и давно знакомых людей и давно знакомое помещение.
– Опять?! – игриво ужаснулась их, одна на двоих, женщина.
– Согласно моей симптоматике, – поделился с коллективом Совенко, проведя пальцем волнистую линию по своему деформированному, выпуклому лбу, – от природы мне полагались слабоумие и импотенция… Как со слабоумием, не знаю, судить окружающим… Но со вторым диагнозом явно не задалось…
– Не льсти себе, Аличек… – ласково отбрила его Давидзе, погладив ладонью по уже колючей от выступившей к утру щетины щеке.
Суханов имел основания сердиться и на себя, и на друзей: всё, и правда, вышло как-то очень уж спонтанно. Началось всё, как в народе говорят, «за здравие»: Иудифь Давидзе, или, как они теперь уже её звали, Иудонька, через полтора месяца работы получила орден на московскую квартиру в новостройке. Суханов очень удивился, а Совенко – нет: он ведь читал «Магистериум» и знал, что у колдунов свои возможности. А поскольку они уже очень плотно общались втроём, то решили «вспрыснуть», отметить это дело.
– Мак, поехали с нами в Угрюм-холл, – заискивающе попросил Алик. – Если мы под вечер глядя уедем вдвоём с Юдкой, нехорошо выглядит: болтать про нас будут! А так, втроём, поехали по служебным делам…
И Мак Суханов совершенно искренне полагал, что он сопроводит парочку на папюсову дачу, может быть – самое большее – выпьет там с ними и закусит. А потом откланяется: и пусть делают, что хотят, не его дело!
И вначале всё шло по плану: грымзы и евнухи ВЦБТ, цокавшие мячиками на столах пинг-понга, по советской традиции выставленных для сотрудников в мраморном холле, напряглись сплетневым азартом, увидев Совенко и Давидзе, но тут же расслабились, видя, что те под конвоем сотрудника КГБ.
А места в Порхово Суханову с детства, со школьных лет знакомые. Там чего только не было! Ведь именно малолетний Максимка Суханов, подлец, перепортил тут все книги на невостребованных взрослыми хозяевами книжных «полках престижа». Корешки щадил (они наружу), обложки не миловал во время мальчишеских игр, с редкой для советского ребёнка отвагой в пакостливости.
На матерчатой, крупной клетки текстиля, обложке помпезно изданного романа Шолохова «Тихий Дон» фломастером подправил: «Тихий Бздон». Да ещё и фантазировал, как должны звучать эпичные цитаты такого произведения:
– Далеко, над рекой, над полем в хрупкой утреней тишине раздался по завету предков волнительный и одухотворённый, тихий бздон…
Сборник документов «Капитуляция фашистской Германии» у него превратился в «Эякуляцию фашистской Германии». Автор с безобидной и обычной фамилии «Плясов» посредством нескольких штрихов стал у него вызывающе-неприличным «Блясовым».
Досталось от шаловливого Мака и репродукции с картины ван Гога «Прогулка заключённых». В центр композиции, прямо в колодце маленького и тесного тюремного двора, на котором по кругу обречённо движутся заключённые в мрачной сине-зелёной гамме, он зелёным карандашом пририсовал чахлую ёлочку. И подписал: «Новый год в школе N16».
То есть в его собственной школе, в которую он без особой охоты тогда ходил…
За мальчишеским хулиганством, с виду пустым, маячила грандиозная мутация сознания, неизбежная для материализма. Если жизнь случайна и бессмысленна, а Космос – лишь механический труп, то верх и низ меняются местами. Дело становится постыдной потехой, за которую стыдно, а постыдная потеха – делом, которым гордятся. Высокий пафос воспринимается, как удел тупых, а низменное ёрничание – как высшее проявление ума.
«Поколение КВН» не пишет «Тихого Дона», и не читает его. Всё оно сводится к «тихому бздону», в рамках процесса, который нейролог Совенко называл «великой эмансипацией пиписьки». Случайную жизнь можно потратить только на удовольствия – а на что ещё, если она случайна и заканчивается ничем? Так заговор хищников, мечтающих утилизировать цивилизацию со всеми её храмами духа, обменять, как вторсырьё, на деньги, – дополняется заговором паразитов, умеющих только глумиться над всем, и уравнявшим чёрный глум с высшей мудростью…
Угрюм-холл начал растление малолетних – и завершал его он же.
Сперва вроде только «сняли ненужные вопросы» и поехали… А потом доехали, и «рОзлили», не разлив, драгоценные дары закавказской лозы, сказали дежурные тосты – за новую работу Иудифи, за её новую «хату» и за будущее. И за нерушимую дружбу с «дивизией SS» – Sовенко-Sуханов…
Дело было в небольшой, но театрально-готической папюсовой обеденной зале, при свечах, которые на двух концах длинного, тёмного, зеркально-отсвечивающего стола зажгли смотрители дома – супруги Багманы.
У стариков Багманов портился слух, и часто им казалось, что они говорят очень тихо, между собой, – а получалось вполне слышно посторонним.
Теперь Алик отчётливо услышал, как старуха диссидентствует:
– С такими ногами девушке не пропасть…
– Завидуй молча! – приструнил жену лоялистский до сервильности дядя Багман.
– На завтрак – яичницу из шести яиц! – смутил стариков Алик.
– Из пяти! – мягко поправила Давидзе. – Мне надо беречь фигуру.
Смущённые, догадываясь, что их услышали, – Багманы ретировались…
Может быть, под влиянием «Саперави», но скорее всего, просто как молодой и сильный мужчина, Суханов в колеблющемся, прыгающем на полировке отсветами полумраке свечных фитилей почувствовал смутную тоску и вполне отчётливое влечение к этой дьявольской вамп… И – плохо скрываемую зависть к Алику…
Мингрельско-гуцульской безрукавки-вышиванки давно уже не было и в помине. Иудифь смотрелась совсем иначе в брючках-слаксах с кожаными вставками, в обтягивающем джемпере тонкой выделки, и с глубоким декольте… Золотые браслеты на её точеных запястьях позвякивали, словно бы сами по себе говорили что-то нежное… А если зайти с бокалом сбоку, то видны и туфли, облегающие «лодочки» на высоком каблуке, и крутой угол красиво выраженного бедра…
– Поеду я, наверное… – предположительно вопросил Суханов.
– Давай на брудершафт, Максимушка! – предложила пьяненькая, раскосая от этого Иудифь. – Втроём! Чтобы законно – «на ты»…
Она уже держала Алика за его пестрядинный галстук у самого узелка, притягивая к себе. Схватила за галстук и Суханова, а галстук, как и положено сотруднику органов, был на резинке: чтобы в драке не использовали, как удавку… Но ведь тут не драка… За такой декоративный галстук не притянешь и ребёнка, но… Мак понял, что не хочет вырываться…
С двух сторон они, как два голодных упыря приникли к смуглой, высокой, пульсирующей голубыми жилками шее источающей вокруг себе горячее желание женщины…
Потом, синхронно, каждый со своей стороны, дошли до её ключиц, словно бы обгладывали её. Тёмная трепещущая кожа отдавала на вкус парадоксом солоноватой сладости…
– У вас жар, мальчики… Постельный режим! – строго сказала Иудифь, когда они насладились первыми глотками её горячей сущности…
На ней было шёлковое голубое бельё, строгое, как купальник, ни одного легкомысленного кружавчика или волана, и всё – на бретельках, завязанных бантиками… Пока Совенко распутывал бантик на её спине – Суханов жадно, наполовину пальцами, наполовину губами и зубами, расправлялся с тесёмками на бедре…
Потом трое слились в одно, вращая мужскую плоть вокруг женской фигуры, то спереди, то сзади, то снова наоборот, то голова к голове, то «валетом»…
Она скользила в руках Алика, как воск, из которого он лепил своё упоение. Её тёплая кожа и упругость сводили с ума. Он тёрся об неё, лизал её карамельно-шоколадного привкуса тело – лакал её всю, жадно, как кот пролитую валерианку. Весь мир вокруг, вся реальность – накренились и сместились, иногда в опиумном экстазе он видел взмокшее от жажды и напряжения, зажмурившееся со страху лицо Мака… Оно мелькало, словно фары на трассе за окном, на один миг – и гасло, ратворялось, и Алик снова выпадал в шёлковый лабиринт клубничной и терпко-ликёрной нежности…
Женскую грудь с игрушечной железной дорогой объединяет то, что обе созданы для малышей, но пользуются ими чаще отцы малышей; и теперь, лаская кофейные зёрнышки её возбуждённых, выпукло и твёрдо выступивших сосков, Алик считал, что для младенца это и вправду чрезмерная роскошь…
 Вязкий мёд её раскалённой чувственности, рвущейся навстречу мужчинам, одновременно обжигал, как паяльник в кружке «умелые руки», и в то же время припаивал к себе, склеивал с ней кожа к коже, как кипящая канифоль…
И Мак, не избалованный «морально-бытовым разложением» до этого магического вечера, – всё время думал глупую думу: «как, оказывается, много отверстий в женском теле»… Ничего умнее ему его узкопрофильное образование подсказать не могло.
Когда потом, мокрые, словно после душа, они отдыхали, курили в три огонька, рискованно роняя пепел на простыню и покрывала, Алик, по его обыкновению, философствовал:
– Крайности смыкаются, ребята… Нет ничего глупее такого времяпровождения! Но, как ни крути, нет и ничего умнее…
Иудифь сделала партнёрам странный комплимент:
– Вы такие разные на вкус, мальчишки…
– И кто вкуснее? – заволновался Совенко с его вечным комплексом неполноценности.
– Вкуснее всего перемена блюд! – ответила Давидзе мудро, как и положено колдунье.

* * *
Квартирка, полученная «Иудонькой», была типовой и небольшой, но уютной. В новой квартире новая серия сериала любви замзавлаба и его перспективной лаборантки начиналась практически без титров, прямо с порога, в крошечной прихожей, где Давидзе прыгала Алику в руки, а он нёс её, змеёй обвивающую, в комнату, на старый, скрипучий, купленный с рук диван…
Поскольку руки сатира заняты нимфой – гремит, сползая на локоть, холщёвая сумка (полиэтиленовые пакеты в те годы в Москве ещё редчайшая редкость!) с дефицитными продуктами. В обмен на наркотический «джем» южной вулканической страсти – Алику не жалко ничего. Звенят в суме друг об друга драгоценный коньяк многолетней выдержки, стеклянные и металлические баночки с икрой.
Бултыхаются особо престижные миниатюрные вакуумные упаковки финской салями, по немыслимой цене – 35 копеек за 100 грамм, считавшиеся у партийного начальства отличной, хотя и несколько дорогой закуской для того, чтобы «приговорить» бутылочку. Как и добытый в непростой аппаратной борьбе финский сыр «Viola», упаковка которого в доме сразу же выдавала принадлежность к высшему обществу, даже если скромники хотели её скрыть. А в придачу к этим сокровищам гномов – первые в СССР импортные соки, в ярких коробочках и с трубочками, югославские «Дона».
Ещё Алик приносил на «запивь» к коньякам экзотический напиток по имени «Фанта», настолько неизвестный в СССР, что его за вкус и цвет почти официально называли «Лисьим Ядом». В числе «приятных мелочей» – жевательные резинки из Еревана и «Калев» из Эстонской ССР: со вкусом апельсина, мяты, малины и коричневые – вкуса кофе. Курили любовники из ВЦБТ очень дорогие ментоловые сигареты того времени «Салем», единственные, которые можно было тогда достать в СССР, да и то по бешеной немыслимой цене в 1 рубль! Рубль, блин, первосортный шашлык на целый шампур дешевле стоит!
В итоге заветная сума с запредельно-престижным дефицитом валялась в стороне, а Алик и Иудифью лежали голые и потные, ослабшие и откровенные в своей взаимной открытости на синтетическом колком паласе.
И беседовали по душам – иногда распаковав и раздымив сизыми разводами зеленовато-белый «Салем», а иногда и так…
– Почему ты выбрала меня? – спросил Алик у колдуньи, нисколько не обольщаясь относительно своих мужских достоинств.
– Ты сильный маг, – ответила Иудифь. – Я это сразу почувствовала. Не то что твой Аггей Борисыч – этого в лаборатории дальше вахтера нельзя было пускать...
– Вообще-то не он мой, а я его... – грустно улыбнулся Совенко.
Давидзе поводила смуглыми длиннопалыми руками вампирши, к тому же с длинными ногтями в кровавом-бордовом лаке над головой любовника.
– Я поставлю тебе диагноз: твоя болезнь – Сбитнев и Кацнельсон...
– Угадала... Не хотел бы быть твоим мужем – от тебя ни фига не скроешь...
– Очень ты мне нужен, в мужьях-то, – фыркнула эта стерва. – Ты не жеребец, Алик, когда я куплю постель, то в неё пойдут парни погорячее... Но они не будут магами, как ты, и это их большой минус...
– Ты мне поможешь вылечиться от Сбитнева и Кацнельсона? – спросил Алик начистоту.
– Я здесь, потому что земляки Семена Ильича, тот круг еврейских магов, из которого он вышел, недовольны тем... ну, тем, что он вышел. Он стал слишком заносчив и самонадеян, и думает, что обойдется без круга... Круг поможет тебе, если ты захочешь его образумить, и возможно, круг уступит тебе его место, потому что сам он давно нужен в другом месте, в которое не идет...

* * *
Академик Сбитнев и доктор Кацнельсон недаром недолюбливали друг друга. Кацнельсон считал, что недалекий и мужланистый Сбитнев паразитирует на его научных достижениях, а Сбитнев видел в заместителе хитрого, ненадежного жидка, который, глядишь, свалит вдруг в Израиль и опорочит всех, с кем работал.
У Кацнельсона был пунктик: он все время боялся, что его подпись подделают, и потому разработал руку на сложнейшую витиеватую загогулину, будто бы был банкиром, раздающим подписью миллионы.
Готовя магическое действие, при котором вещь посредством приложения ума становится волшебной, Алик не стал подделывать подпись доктора Кацнельсона. Он напечатал на бланке Центра длинную кляузу на Сбитнева (благо, о проделках академика знал, как доверенное лицо, предостаточно) и приклеил снизу вырезанную с совершенно другой бумаги подпись д.б.н. С.И. Кацнельсона. Коли кто не знает, то «д.б.н» – это не «дебил набитый», а «доктор биологических наук»…
Полученную апликацию Алик тщательно смазал белой нитроэмалью, чтобы залакировать стык бумаг, а потом сделал черно-белую фотокопию доноса в ЦК. Получалось, что заместитель как бы тайком стучал на шефа и добивался его смещения.
Фотокопия с замысловатой виньеткой замдиректора ушла Иудифи, от неё – куда-то по неформальной дружеской еврейской инстанции, через инстанцию попала в руки партийных покровителей академика Сбитнева, заволновавшихся и приславших фотокопию обратно в Центр, Андрею Григорьевичу.
Конечно, фотокопия – не документ. Для суда, например. Но когда дело касается личного и тайного – фотокопия с бумаги может быть убедительнее самой бумаги. Сбитнев все понял правильно, то есть неправильно: что заместитель его подсиживает.
При верном Ильясе Сагидуллине (с маленьким магнитофончиком Акаи во внутреннем кармане пиджака) академик матерился, как сапожник, высказывая все, что он думает о проклятых жидах вообще и жиде Кацнельсоне в частности. Акаи мотал пленку – чего ему, механизму, до людских страстей?
Потом кассета от Сагидуллина перешла Совенко, от Совенко – Давидзе, от Иудифи – в таинственные круги, объединенные договором взаимопомощи...
Круг, из которого вышел Кацнельсон, и из которого он не должен был выходить, явился домой к доктору наук в лице грустного старого еврея, упрекнул в нерадении родству и прокрутил разговоры «того, на кого ты нас променял».
Кацнельсон пришел в ярость со своей стороны и написал на Сбитнева донос уже по-настоящему. Старый еврей из кругов помогал ему писать донос, а потом незаметно забрал бумагу из-под исписанного листка...
Вскоре Алик посыпал графитной пылью на вмятины шариковой ручки на белом листке – и ругательные письмена Кацнельсона проступили. Копия доноса попала в папку Ильяса, а оттуда со вздохами – на стол академику Сбитневу.
Тлевшая вражда двух руководителей оккультными методами была воспалена, пошло слово за слово, а дело за дело. Андрей Григорьевич Сбитнев приказом уволил своего заместителя за прогулы и нецелевое использование служебного автомобиля. Уволил неправомочно: Кацнельсон обжаловал увольнение в партийных кругах, добился реабилитации, партийного взыскания Сбитневу за разбазаривание кадров, возмещения зарплаты и морального ущерба, а потом с обидой ушел сам – на то место, где он нужен был своему кругу.
После определенного рода аппаратной борьбы и подножек освободившееся место доктора Кацнельсона перешло к замзавлабу Виталию Терентьевичу Совенко. Немалую роль сыграло его участие в операции «Суслов», о которой никто в секретариате генсека не забывал.
– Поздравляю! – сказал Сбитнев, пожимая руку недавнему промокашке, клерку канцелярских услуг. – Вы быстро растете по службе... Теперь вы мой заместитель...
Первым делом Совенко вызвал в новый просторный кабинет бывшего начальника Крохалева и не удержался от соблазна дать ему несколько унизительных поручений. А также пояснил бывшему тирану, сколько неприятностей тот поимеет, если не порекомендует на освободившееся место Совенко сотрудницу лаборатории Иудифь Давидзе...
Андрей Григорьевич по-прежнему правил Центром и не замечал, что люди чужого круга, спаянные железной солидарностью, берут его в «коробочку». Каждый шаг Сбитнева Ильяс докладывал своему шурину, Совенко.
Сбитнев, со скандалом убравший видного еврейского деятеля, получил себе ежа в штаны: теперь огромное количество евреев в самых разных городах СССР, внешне никак не связанные между собой, могли написать, например, письма с негодованием по поводу позиции и деятельности академика. А непосредственную фабулу его обвинения мог им подкинуть контролирующий каждый шаг шефа замдиректора ВЦБТ Виталий Терентьевич Совенко...

6.
Из кремлёвского Дворца Сената, где теперь расположилось советское правительство, от самого премьера, товарища Косыгина, вышел улыбчивый южанин, хозяин Ставрополья, а в Москве – прозываемый «Ставропольский Гость». Гость этот был новым фаворитом Кремля, и выбирал теперь между постом министра сельского хозяйства и Отделом пропаганды ЦК КПСС[37].
В первом случае он бы начальственно соприкоснулся с целым рядом курируемых Совенко ОПХ – «Опытно-производственных хозяйств», валютных кузниц при ВЦБТ. Во втором случае – ещё хуже: «на отделе» исполняющим обязанности сидел Алексей Никонович Яковлевич, союзник и покровитель, поставивший Алику задачу:
– Он должен отказаться…
И теперь Алик ждал Гостя Столицы в «предбаннике», возле двух неподвижных дежурных офицеров охраны и пустой вешалки, сиротевшей голыми крючками в углу: ни Алик, ни даже Гость не имели пока права вешать сюда свои плащи. Это была вешалка для членов Политбюро… Уделом пташек помельче был гардероб внизу.
Окна косыгинского «предбанника» выходили прямиком на кремлёвский Арсенал. Здесь не было существенных переделок со времён грозного Иосифа: стены обшиты светлым дубом, ковровая дорожка – шуршит под ногами малиновым ворсом с зелёной оторочкой. Всё большое, даже огромное: на столиках для ожидающих советские и иностранные журналы. Громоздкая, чопорная и старомодная, темной резьбы, источающая пыль солидности мебель. На каждом коридорном распутье – проверка пропусков вежливыми, как роботы, неприметными охранниками…
Третий этаж – это музей-квартира Ленина и покои действующего генерального секретаря… По четвергам именно тут собирается «настоящее» Политбюро ЦК КПСС, очень похожее на собрание в доме престарелых. В другие дни, кроме четверга, малый «красный зал» занимают референты и прочие мастера карандаша: главное, основное, центровое, ключевое и единственное в своём роде подразделение общего отдела ЦК, которое обслуживало Политбюро.
Хоть зал келейных собраний и зовут «Красным» – красные стены и стулья в нём сменили более нейтральными и успокаивающими тонами: устойчиво витает запах красного дерева и кожаной мебели, из экономности во все дни, кроме четверга, крытой плюшевыми чехлами…
Ковровые тропы гасили шаги. Каблуки проваливались в мякоть, а взгляды – в оконную череду длиннейшего коридора, за которой специально обученный сокол гонял невероятно-плотные стаи воронья, непостижимой магией отовсюду притягиваемые именно к Кремлёвскому Замку…
– Как там Рая? – поинтересовался Ставрополец небрежно, на ходу.
– Мне кажется, столичные гостинцы ей понравились… – подхалимничал Совенко. – Ну, мне так показалось…
– Улыбалась так или так? – Гость с юга изобразил два варианта улыбки, на миг превратив своё лицо почти в женское.
– Так, – повторил мимическое упражнение Алик.
– Тогда, значит, понравились… – похлопал по плечу фамильярным жестом комбайнёра фаворит.

* * *
Его разбитная супруга по договорённости должна была себе выбрать одну из двух элитных шуб голубой и тёмной норки, выделенных филиалом ВЦБТ – опытным зверохозяйством приполярной Сибири.
– Но я не могу выбрать! – капризничала жена Ставропольского Гостя, играя в наивную лупоглазую дурочку. – Они мне обе очень понравились! Они мне обе по душе…
– Ну, так и берите обе! – широким жестом одарил эту скандальную мадам Алик. И оскалисто, хищно улыбнулся.
Курируемый им директор опытно-производственного внедренческого треста «СибМех» Гоша Степанов решил, что его подставляют и начал блеять, что по предварительной договорённости с хозуправлением ЦК выделялась только одна шуба, на выбор, а две он никак… при всём уважении… никоим образом…
Виталий Терентьевич осуществляет общее, партийное руководство «СибМехом»… Но все балансы и матответственность – на нём, на Степанове, так что, извините…
– Заткнись! – очень тихо, но с булыжной тяжестью в слове метнул ему в лицо куратор. Глядел в упор, гипнотизируя. Потом улыбнулся с кланяющимся полуоборотом супруге хозяина Ставрополья угодливой улыбкой старорежимного лавочного приказчика:
– Девочки пока упакуют вам обе шубы, а мне с товарищем, извините, на пару слов…
Девочки – Иудифь и Люда из приёмной – улыбнулись в ответ. Люда – криво и сухо, а Иудифь – понимающе, чуть не подмигнув.
Совенко выволок Гошу Степанова в меховой холодильник.
– Ты со мной спорить решил, Гоша?!
– Но меня же посадят! Сказали – она выберет одну из двух, я привёз на выбор… А она обе… А под списание идёт только одна…
– Я тебя ещё раз спрашиваю – ты будешь со мной спорить?!
– Я не могу! Они же на балансе! – чуть не плакал пушной начальник. – Это же норковые шубы… Мне что, из своей зарплаты вторую оплачивать?!
– Надо будет, заплатишь! – до боли сжал курируемому локоть Совенко. – Чать, не маленькую зарплату мы тебе выписали!
– Но, Виталий Терентьевич…
– И не ссы, я куратор отрасли, а не ты, на себя беру вопрос…
– Ну одну шубу выделили на подарок, а вторую-то… – ныл директор мехового треста.
Совенко посмотрел на него пристально, презрительно и поинтересовался иронически:
– Если на миллиметр либерализовать ГОСТ припусков мездры[38], сколько у тебя неучтённых шуб возникнет? Штук двадцать, по моим прикидкам?
– Около того, но это ж ГОСТ! Кто ж его…
– Я его… – издевательски, в тон меховщику ответил Алик. – Этот ГОСТ в моей компетенции, я куратор… Я тебе двадцать шуб голубой норки дарю одним росчерком пера, а эти две ты подари гостю, не позорь столицу!
И потом Алик бил Гошу Степанова. Только словами – но больно. В поддых. В солнечное сплетение. А Гоша прогибался и краснел, как салага в шеренге армейской дедовщины, которому «пробивают фанеру» в грудь…
– Почему я должен за тебя это обдумывать, придурок?! – говорил Совенко злобно. – Я власть, я герцог… Я политические вопросы решаю! Я тебе удочку дал – мне ещё и рыбу за тебя ловить?! Это ты должен меня рыбой угощать – чтобы у тебя удочку не отняли! У тебя должен быть страховой фонд! Ты сам должен приходить ко мне и говорить – не нужно ли вам, Виталий Терентьевич, десяток элитных шуб для политических вопросов?! А если ты имбицил, и у тебя нет страхового фонда на хозяйстве – тогда за свои кровные будешь мне шубы покупать, понял? На твоё место у меня желающих – сорок человек! А я тебя выбрал… Потому что отца твоего знал, учился у него…
– Я очень ценю ваше доверие, Виталий Терентьевич… – выдавил Гоша суконным языком и войлочным тоном.
– Ещё раз, Гоша ты такое выкинешь – пойдёшь биологию в среднеобразовательной школе преподавать! Говорю один раз, Гоша, и запомни навсегда: все связаны со всеми! Ты в своих мехах купаешься, за бугор выставки возишь – потому что я замдиректора ВЦБТ ЦК КПСС! А я замдиректора ВЦБТ потому, что когда жена головного фаворита просит у меня две шубы вместо одной – получает две шубы вместо одной! Это волшебство невидимых нитей, Гоша, это, блин, Мерлин и Гендальф без грима! Ты меня хорошо понял, говно?
– Хорошо, Виталий Терентьевич – горько сглатывая, кивнул Степанов.
– Миллиметр добавочного припуска на шов получишь завтра же! Но в следующий раз – это ты мне должен предлагать, а не я тебе!

* * *
И теперь Совенко был спокоен по части гостеприимства, обрёл в жене Ставропольского Гостя, бабе властной и жёсткой, очень важного союзника для грядущих аппаратных игр. Но Алик – командный игрок, фигура шахмат. И, показав пряник, теперь должен вместе со всеми показать и кнут. А как его показать фавориту, за спиной которого члены Политбюро?
Совенко придумал…
– …Выключать свет? – кривил бровь в недоумении Яковлевич. – Нахрена?
– На секундочку… – пояснил Совенко. – Я думаю, наш командировочный с курортных югов всё поймёт… У него умишко небольшой, но цепкий…
– Сосканировал уже? – упрекнул старший товарищ Алика.
– Не без этого… профессиональное у меня… Я спиной прижмусь к косяку, как будто нечаянно… Потом извинюсь, и обратно включу… Ну, такая неловкость молодого сотрудника… Ничего больше…
– Да нахрена?! Ну, допустим, никто за такое не расстреляет, но смысл?! Ну, окажемся мы на две секунды в темноте…
– Этого будет достаточно…

* * *
– Всё-таки подумайте, мы о вас заботимся, – бормотал академик Арбат. – Стоит ли менять первый пост в Ставрополе на такое незначительное место в центре? Если бы вы подождали – мы, коллективно, с товарищами, нашли бы что-то предложить более достойное вашего уровня…
– Я ведь не сам… – стыдливо потупил взгляд Ставрополец. – Меня Демичев и Кулаков двигают, мне неудобно им отказывать…
– С Демичевым мы сами поговорим… – в голосе отповеди слышалась угроза. – А за себя вам нужно решать самому…
И тут торчавший порученцем у двустворчатых дверей, никому не заметный Алик выключил сразу все осветительные приборы, приложившись задом к обеим клавишам выключателя…
В «Красной зале» воцарилась тьма. Всё угловатое и твёрдое разом стало округлым, неверным и зыбким…
– Что со светом? – взволнованно спросил до смерти напуганный, только что бодро державшийся в древних византийских покоях бывший комбайнёр.
Подковка обступавшего его в «Красной зале», лишь по четвергам отводившейся для политбюро люда, – подлинных хозяев этих ромейских альковов, – смотрелась весьма экзотично.
В темноте у всех горели глаза жёлтым ярким огнём. А при смаргивании, «на смарге» – проступала ярко-оранжевая радужка, плёнка «третьих век»…
– Что со светом?! – ещё тревожнее взмолился фаворит.
– Извините, это я нечаянно… – подал голос Алик от дверей, чуть запоздав, как и было задумано. На его знакомый голос Ставрополец оглянулся, ища поддержки – но увидел всё тот же горящий жёлтым взгляд на чёрном в полумраке овале лица… Алик подмигнул провинциалу – и один его глаз полыхнул поярче, оранжевым оттенком, словно потревоженный уголёк в камине.
– Я… я… – заблеял новоиспечённый член ЦК КПСС овечкой – он ведь и казался овечкой в кольце подсвечивающих габаритными огнями плотоядных глаз столичных вурдалаков.
Алик щёлкнул выключателем, лампионы и настенные бра снова залили пространство электрическим световым бездушием. Ставропольский Гость стоял, набычившись, как бы собираясь бодаться несуществующими рогами на пятнистой лысине. Он был покрасневшим и взмокшим. В модерне электрической яркости всё снова смотрелось привычно: партийцы как партийцы, референты как референты… Гость молчал. Молчали и гостеприимные хозяева.
А что он мог сказать, провинциальный секретарь ЦК, один из многих? Что в малом, камерном зале рабочих совещаний Политбюро ЦК КПСС, в вечернее время, его окружили упыри? И где бы он оказался после таких заявлений? А потом – если уж окружили монолитным кольцом – почему не напали? Не съели?
– Потому что я принял решение не идти на идеологию в ЦК… – сам себе, но уже не умственно, а вслух ответил с усилившимся от страха украинским акцентом Ставрополец.
Упыри, в электрическом свете ничем не отличающиеся от обычной номенклатуры, молча покивали. Они услышали. Они поняли. Они приняли.
– Мы обязательно пригласим вас в Москву! – за всех сказал Яковлевич, отстоявший за собой место. – Но уже без Демичева! Мы вас сами пригласим, понимаете?
– П…понимаю…
– Алик, будь другом, как самый молодой: проводи гостя до гардеробной…
– …А вы очень энергичный и волевой руководитель! – сказала Совенке супруга Гостя, прощаясь в аэропорту и задержав в сухой властной ручонке его руку. Смотрела с восхищением, прямо в глаза Алика.
Первый раз в жизни Алик порадовался, что рождён уродом: не хватало ещё, чтобы этот степной чурбан приревновал! Хотя – мы же знаем! – его уродства никто, кроме него самого, и, может быть, полутора антропологов Академии Наук СССР, разглядеть не мог…

* * *
Чрезвычайный и полномочный представитель атлантистов, Американской Империи и всего её охвостья, совсем не посол, а нечто гораздо более значимое, Хенри Гиссинджер, сидел на пассажирском сидении им же подаренного генсеку КПСС американского спортивного автомобиля бледный и с волосами дыбом. Его высокий лоб казался оттого ещё выше, и по лбу катились крошечные капельки холодного пота. Леонид Ильич Брежнев за рулём маслянично, кукольно улыбался, словно подросток, зарядивший перчёную шалость: прокатил гостя по далеко не лучшей лесной дороге на его подарке, приговаривая с царской ещё гимназии памятное: «Какой русский не любит быстрой езды?!». Хенри Гиссинджер не был русским, и быстрой езды, по всей видимости, не любил. И вообще с трудом понимал – как на таких скоростях по таким буеракам выжил, переводя теперь сбившееся дыхание…
Это словно в детстве аттракцион «русские горки», которые в России зовут «американскими горками». Потом вспоминать забавно, а в процессе по́том изойдёшь! Одеты были оба вершителя судеб мира неподобающе. Брежнев – в каком-то кителе, похожем на сталинский, но с легкомысленными, на французский манер, пустыми погончиками с круглыми пуговками. Гиссинджер вырядился, как команданте латиноамериканской герильи, внешним видом походил на соратника Кастро и Че Гевары, а роговыми очками на крайне непрактичного профессора-ботаника. Общее впечатление от куртки команданте и кафедральных очков – дурачок…
Брежнев, вздымая пыль и еловые прелые иголки, затормозил юзом возле странного сооружения – очень высоко поднятого на неошкуренных лиственных сваях деревенского дощатого сортира. Будка соответствовала и размером, и формой, и скошенной крышей, и даже дверца в неё была украшена выпиленным меж досок сердечком, как в деревенских сортирах с непонятной целью делают селяне… Только дырки внизу не было, потому что сортир на столбах был, на самом деле, охотничьей засадной вышкой охотохозяйства Завидово… Вообще сказать – удивительно стрёмное помещение для владыки полумира и ромейского императора! Не то, что наджачкой или шлифовальным кругом не прошли – рубанком и то толком не обработали: грубо сколоченные, щелястые стенки, лестница в «сортир» соответствующая – из каких-то кривых дощечек…
– Ну что? – спросил Брежнев у бледного и мокрого Гиссинджера через переводчика. – Завалим лося, Хенри?
– Вначале я завалю то, что принял за завтраком перед этой поездкой… – по-свойски сознался Гиссинджер. И указал рукой на будку под облаками. – Надеюсь, это уборная?!
– Это стрелковый номер, Хенри… – обиделся Леонид Ильич. – А в уборную тебя сейчас проводят…
«Если у вас номера такие, – в связи с трудностями перевода подумал Гиссинджер, приняв слово за «номер отеля», – то какие же у вас туалеты?!».
И туалет не подвёл изощрённой охотничьей экзотикой… Но Алика сюда вызвали вовсе не для того, чтобы любоваться зажимистой походкой высокопоставленного атлантического ссыкуна.
Два дня назад ему обрисовали задачу.
– С ним эксперт вашего профиля, Виталий Терентьевич, – отозвал Алика в сторонку личный адъютант Брежнева, широко известный в узких кругах Володя Собаченков. В частности, поговоркой генсека для не в меру конфликтных референтов: «Будете собачиться – Собаченков вас выведет!».
– Моего? – поинтересовался Алик, имевший в Завидово несколько экспертных функций, довольно далёких друг от друга. – Это какого?
– Я откуда знаю?! – изумился Володя. – Мне сказали – «его профиля». Берите и общайтесь, чтобы не скучал, потом доложите о впечатлениях лично Первому…
– А зовут-то хоть как?!
– Герберт Оллрайт[39]
– Ого! Тот самый?!
Адъютант его величества смотрел совершенно невыразительным пустым взглядом. Он понятия не имел тот ли самый Герберт Оллрайт или не тот, потому что не знал никаких разных Гербертов Оллрайтов. Ни одного до сего дня, чести не имел, так сказать, так что пусть Алик сам в сортах этого дерьма разбирается…
А вот Совенко прекрасно понимал, кого привёз с собой американский заклятый друг. У него и книга была, и фотография гостя на задней стороне обложки…
С этим фото он и пришёл к Иудифь Давидзе в её новый, бывший собственный кабинет, обставленный мебелью из полированной ДСП.
– Лапушка моя, к нам в составе делегации едет Герберт Оллрайт, это вообще большое событие… А особенно для меня… Я закреплён за гостем, как дуэнья…
– И что? Мне зарыдать от счастья? – скептически вполоборота смерила его взглядом превосходства Давидзе.
– Рыдать не надо, но помочь неплохо бы…
– И как? Английским я не владею, так что в переводчицы…
Алик перебил её, постучав ногтем по глянцу фотографии на обложке:
– Приворожи его…
На Иудифь после таких слов страшно и глянуть было…
– Я тебе не шлюха, чтобы меня под иностранцев подкладывать! – взвилась чёрным смерчем бешенства Давидзе. Глаза её сверкали и метали молнии.
– Я не прошу с ним переспать… – спокойно давил бунт Алик. – Я прошу приворожить… Это разные вещи. И, кстати, по твоему прямому служебному профилю в ВЦБТ… Ты штатная колдунья, если что!
Помолчал, а потом взял её тонкую продолговатую кисть в свою большую квадратную ладонь и, прищурясь, добавил мягким тоном:
– А спать теперь будешь только со мной… Ни с иностранцами, ни с кем… Больше – всё…
– А чего это ты мне указываешь, с кем спать, с кем не спать?! – по-женски непоследовательно возмутилась Иудифь. И чувствовалось, что теперь в знак протеста она сделает то, что в начале разговора её так оскорбило. – Ты мне кто?!
– Начальник я твой…
– Завтра заявление напишу, и больше не начальник… Квартиру я уже получила, так что…
– Дурака не валяй… – попросил Совенко ещё мягче. – Я маг, ты ведьма, тут заявлением не отделаешься, ты сама знаешь лучше меня. Я решаю, ты делаешь. И уже неважно теперь – кто из нас какую должность занимает…
– Может, мне с тобой ещё и в ЗАГС сходить, расписаться? – поинтересовалась Иудифь с ледяной издёвкой в дрожавшем от негодования голосе.
– Надо будет – и пойдёшь! – треснул Алик кулаком по полировке стола. – И распишешься, как миленькая… А кроме меня теперь – ни с кем не смей… Силу ведическую растрачиваешь…
– Тебя не спросила! – фыркнула смуглая фурия: мол, фунт презрения тебе! И хотела ещё что-то добавить в тон той же дерзости, но напоролась на легированный штырь его тяжёлого взгляда и прикусила язычок…
А когда снова заговорила – то уже просительно, как дочка с отцом:
– Даже с Максимкой? Он такой пуська…
– Даже с Максимкой, – отрубил Алик. – И смотри, не финти мне, Иудонька, не ты одна людей насквозь видишь…

* * *
Брежнев в том году вёл себя как панк, неформал и рокер. Он сочетал мятый охотничий ватник с ковбойской шляпой и дымил на бесчисленных завидовских комаров длинными тонкими пахитосками с белым фильтром и бурым конусом. Пахитоски казались женскими, а генсек – бомжом, одевшимся в то, что было на помойке…
– Я ожидал встретить фараона, – сознался Герберт Оллрайт. – А встретил битника…
– Внешность обманчива, my dear Herbert, – ответил ему человек-«промокашка», демонстративно глянув на часы «Ланже», по стоимости равные целому «линкольну». Безупречно сидящий костюм ПШО «Большевичка», чистой шерсти, на родине Герберта был бы доступен только миллионерам. – Внешность очень обманчива…
Мимо них в завидовскую комнату отдыха Политбюро, похожую изнутри на полированую шкатулку (все её четыре стены и потолок были одной сплошной и гладкой, слегка зеркалящей блики мебельной панелью), «шествуя важно в спокойствии чинном», прошли легенды советского рока (в смысле, судьбы): хозяин армии Устинов, хозяин столицы Гришин, похожий на нетопыря строением, а особенно выражением лица Антропов, суровый, словно замороженный, Зимянин, поэтичный белоголовый и узкоглазый Черненко…
Убеждённый кейнсианец и враг свободного рынка Оллрайт просил показать ему «второго великого экономиста ХХ века» Алексея Николаевича Косыгина, которого заочно почитал наравне с Кейнсом. И Косыгин был, и очень живописный, в спортивном костюме, в котором он плавал на байдарках, в окружении тучки комаров и тучки таких же зудливых помощников…
Но теперь Оллрайт лишь лениво скользнул взглядом по советскому премьеру – и снова повернул голову в ту сторону, где скромно, среди обслуги, расположилась Иудифь Давидзе…
– Ну что, сучонок? – внутренне ликовал Алик. – Пережгли вы всех своих красивых баб, когда на ведьм охотились? А эта сама, как уголёк, сама сожжёт, кого захочет…

* * *
Прочно переименовав Давидзе в Judith, Герберт всюду преследовал её взглядами, жестами внимания и словечками, вылетавшими невзначай. Ему плевать на протокол, в делегации он не главный, смотрят, в основном, мимо него, и никто не запрещал ему общаться с русскими девушками… Тем более, что эта и не русская… И, как кажется по плотоядной улыбке, по опытному взгляду миндалевидных глаз – не девушка… А потом – он сразу же почувствовал в ней что-то такое, что привязало его к ней вне и помимо его воли, его существа… Просвещённый сын ХХ века, теоретик слияния социализма с капитализмом, Оллрайт никогда в жизни не поверил бы в приворот… Чем во все времена и пользовались колдуньи, которым, чем больше атеистов – тем легче волховать…
В отдельной комнате бокового крыла завидовского комплекса Оллрайту организовали сувенирное, кондовое, посконное русское застолье. Алик потчевал и тостовал, несравненная Judith подносила…
С театральным поклоном просила, игриво постреливая глазками, начать по-заведённому, с чарочки. Оллрайт, кстати сказать, прекрасно говорил по-русски, и штатный переводчик просто бухал за приставным столиком без пользы и толку. Ну, его счастье, а для pretty Judith – лишняя морока.
Она вообще как между двух огней! Алик, подлец, велел приворотить, но не соблазнять, а это как Джеймс Бонд с его «смешать, но не взбалтывать»… Легко сказать, а как воплощать прикажете?!
Чарочки были особые, хохломские, яркие. Бутылки величались как «Хлебное вино», «Трудная вода»... И медовуха, конечно, и лафитнички со взварами возле самовара на еловых шишках!
Потчевали традиционными завидовскими «гостевыми»: фаршированным осетром и жареным охотничьим тетеревом, мясо которого здешние мастера умудрялись пропитать терпким, стойким запахом можжевельника…
Гостя хотели удивить знакомыми ему только по книгам о России баранками, бубликами, блинами, пирогами с лесной ягодой…
Оллрайт был от природы типичным WASP – худощавым, сухопарым и угласто-мосластым, резким на силуэт, и с массивной нижней челюстью. Такой типаж легко было себе представить среди мрачных и фанатичных пуритан туманного Альбиона, разжёванных до бесчувственного мужества вечной сыростью и ревматизмом. Но ел Герберт хорошо, выпивал русской водки – «Трудной воды» кремлёвского поставщика, завода «Кристалл», ещё лучше.
– На самом деле вы победили! – поддато настаивал он, обращаясь вроде бы к коллеге-нейрологу, но глядя на pretty Judith, да и с эмоциональным жаром, излишним для диалога с коллегой на нейрополитические темы.
– Как же так, – вбирая к себе в бархатное, гипнотически-обволакивающее обаяние, кокетничала Judith, – ведь мы же кажемся вам нищими и кровавыми…
– Не обижайтесь, я приехал говорить правдиво, потому что только правда может наладить прочные мосты… А моя задача – готовить мосты взаимопонимания между нашими мирами! Я приехал разоружиться! Не сердитесь, но вы действительно нищие и кровавые… А у нас другая беда: у нашего общества нет будущего. И это гораздо хуже. Нищету можно заполнить товарами, кровь смыть. А когда нет будущего – то нет уже ничего! Мы держимся каких-то приличий, потому что нас сдерживает ваша угроза, но если её не станет – мы разложимся на плесень и гной…
Из закусок гость выбирал между копченым волжским балыком и медвежьим окороком. И между красной, чёрной и белужьей икрой в серебряных ажурных менажницах. Вокруг которых толпились под фарфоровыми колпачками соленые, квашеные, маринованные овощи и грибы. Давидзе подцепила крупный белый груздь на тяжёлую вилку с монограммой и поднесла, подстраховывая снизу ладошкой, к самым губам американского гостя. Тот с благодарностью закусил, почти поцеловав её запястье…
– У нас был такой жулик от науки… – вдохновлённый вниманием Judith, почти выкрикивал в протестантском экстазе проповедника этот голубь мира. – Маслоу…
– Кто? Маслов? – вздрогнул Алик на знакомую и неприятную фамилию.
– Нет, именно Маслоу… Так вот, он выдумал, что человек не может испытывать потребности высокого уровня, пока нуждается в более примитивных вещах. Почему он решил, что удовлетворение примитивным – вызовет потребность в высоком? Разве у червей потребности сытых червей чем-то отличаются от потребностей голодных?
– Потрясающе! – кивнула Давидзе. – Как глубоко!
Она играла мечту просветителя – почтительную дурочку. Оллрайт прямо перед ней, как катала-напёрсточник выставлял и крутил по столешнице предметы. Первым делом, как гроссмейстер ферзя – прямо к её руке пододвинул хрустальную креманку с конфетами «Родные просторы», трюфельными посыпными пирамидками:
– Вот это – ну, допустим… Астрономия со всякими телескопами… Это… – он пододвинул малахитовый кубик с овальной выемкой, пепельницу, – ну, пусть будет вообще Наука… Вот это… – он выставил вперёд бокал-гоблит, формой напоминающий кубок победителю спортивных состязаний, – философия, скажем… А вот это… – он, словно пешку, двинул вперёд коническую ликёрную рюмку-сауэр, – литература… Ладно, культура вообще, как таковая, а то предметов не хватит… Вот вы как нейрологи можетепредставить, что это всё сразу стало всем ненужным?
– С чего бы вдруг? – удивился Алик.
Judith, divine Judith молчала – но спрашивала глазами. И этот её молчаливый заглатывающий интерес возбуждал Оллрайта сильнее любого стриптиза.
– С того, что образ жизни слепых червей ничего этого не предполагает… Им даже любви не нужно – они размножаются делением…
– Ну, это преувеличение… Черви варьируют… – вязала его улыбкой Давидзе. – То делением, а то и… как мы с вами…
Фразочка раздвоенная, как змеиный язычок: «как мы с вами» – понятно, что род человеческий… Но ведь смотрит в упор именно она и именно на него, а не на абстрактное древо эволюции…
– Я с точки зрения нашей нейрологии! – немного смутился Оллрайт. Не выдержал её взгляда, чувственного выстрела и отвёл свои бесцветные англосаксонские окуневые зрачки. – Как аллегорию мыслительных процессов человека-потребителя, у которого удовлетворение потребностей приводит к угасанию мыслительного процесса!
Они жрут, жрут всё, до чего могут добраться – и на этом они исчерпываются… И не то, чтобы им кто-то запрещал философию или Шекспира читать, а просто у них такой потребности внутри нет, понимаешь? Потребность жрать – есть, и заполняет всё их существо, но даже обожравшись до смерти, они ничего, кроме жратвы, себе вообразить не могут…
В этот момент стёкла в окнах задребезжали от мощных выстрелов. Это Леонид Ильич Брежнев, забравшись в высокопоставленный дощаной сортир, показывал госсекретарю второй половины мира искусство стрельбы разрывными по транспортиру движущихся, и в щепки разлетающихся мишеней в форме трафаретов-кабанов…

7.
В конференц-зале завидовского комплекса, радуясь, что дали слово после Гиссинджера, теоретик Оллрайт токовал, как глухарь, мало задумываясь, понимает ли его аудитория. Он впадал в раж, не догадываясь, у скольких загорятся жёлтыми и оранжевыми огнями глаза, если выключить свет…
– …И я сказал им… – с навыками методистского проповедника рассказывал Герберт про свои ненужные разговоры с американской бизнес-элитой. – Я сказал им: коммунисты дураки, конечно: они верили в то, что человек по своей природе хороший. И я сказал им: вы умные – вы всегда знали, что человек, по сути, гнусь. И коммунисты проиграли, потому что дураки. А вы выиграли: вы умные.
А после я спросил их: ну, и как вам теперь живётся, с вашим-то умом? Весело? Радостно? Дышать-то хоть есть чем – или ваша житейская мудрость, как астма, заставляет вас задыхаться? Вам куда идти теперь, с вашими знаниями, к чему стремиться, для чего жить?
«Как в русской народной сказке, – подумал Алик, сидевший в первом ряду с блокнотом. – Умные братья завидуют Ивану-дураку…».
– И я сказал им: парни, у меня для вас хорошая новость – вы не попадёте в ад. Нельзя попасть в то, во что вы сами себя уже давно разместили…
– Не хотите ли прокатиться после прений на моей моторной лодке? – спросил Брежнев тихо, на ухо Гиссинджера. Переводчик, как любовник-извращенец, вынужден был почти целовать уши обоих, пересказывая шёпот шёпотом…
– Я с удовольствием, – шепнул тем же порядком, через посредника-шептуна госсекретарь США. – Но только если управлять лодкой будет кто-нибудь другой, кроме вас, Leonid Ilyich…
К счастью для себя, профессор Оллрайт не замечал, что большинству собравшихся неинтересен. Герберт искал глазами в аудитории пленившую его Медею-Иудифь. Он, по большому счёту, токовал для неё – как тетерева для курочек, а рок-музыканты для подружек:
– Если активно использовать гавваху, энергетическое содержание зла и ненависти, то смысл использовать абру, сиречь – здравомыслие, чистое знание – пропадает. Как с тяжёлых наркотиков нельзя перейти обратно на лёгкие – так и астральная личность не может перейти с гаввахи на абру. Личность её просто перестаёт чувствовать. Хрустальная прозрачность научных истин начинает восприниматься извергами коммерческих изуверств как детская книжка во взрослом возрасте: глупо, примитивно, неинтересно, и зачем вообще листать?! Зачем нам ломкие и дорогие роботы – когда столько дешёвых и крепких рабов вокруг?!
Что толку нюхать цветы человеку, потерявшему обоняние? Что толку от книг человеку, для которого и прана и абра стали слишком пресными? Мир и люди погрузятся в безумие, в котором не будет ни дна, ни граней, не будет низа или верха – только тьма во все стороны, и более ничего…

* * *
«Все яства на пиршественном столе магии ядовиты».
Суть этой фразы «Магистериума» Алик понял, когда стал мочиться с гноем, и понял: гонококк.
Как это раньше не определил – ещё и с красным дипломом мединститут окончил! Ведьмины проделки, Иудушки Давидзе, тьма жаркой страсти несовместима с холодным светом разума. Нельзя быть одновременно самцом и врачом, что-то одно из двух, как на рубильнике, переключающем состояния…
Древнюю веду не опроверг – только подтвердил. Вкусное яство со стола совместного оккультного действа дало отравление, радость обернулась болью.
Как пелось в советской шуточной песне:
В жару и стужу жгучую, чтоб не было беды,
Не пей ни в коем случае ты ведьминой воды!
Не зря от солнца спрятана в крапиву и репей,
И ты её проклятую, не пей! Не пей! Не пей!

Что такое магия? Нечто из Ничто. Сокровища, к которым идешь по линии «короче прямой». Геометрия говорит, что короче прямой ничего не бывает, но она – рациональная наука, сиречь, дура. Маг знает другое: есть оттенки кривизны, сокращающие прямой путь кратно. Груды сокровищ на расстоянии вытянутой руки. Горы аппетитных деликатесов на банкетном столе высшего общества…
Так вот: все они убийственны.
Они как троянские жеребята – в каждом внутри затаился бесенок распада. Алик понимал теперь то, что забыл: сколь бы соблазнительно не блистали груды богатств, нельзя выходить за спасительный меловой круг своей казённой зарплаты из расписной ведомости.
Казной тьмы можно покупать власть, ей можно рассчитываться с другими за услуги, но если примеришь её шелка и злато на себя, то они превратятся в липкий пожирающий огонь.

* * *
Объяснив ситуацию Иудифи, он мрачно закончил:
– Снимай джинсы, пороть тебя буду…
Она пыталась бодриться, но видно было, как сильно напугана:
– Если ремнём, то по советским законам запрещено… А если ты в сексуальном смысле – то как-то… не по обстоятельствам…
– Пошутил я, – отмахнулся он, заодно понимая, насколько же дурацкий у него юмор. – Уколы я принёс… Лечить тебя буду, нам с тобой прописываю синхронное, комплексное лечение…
Он достал хромированный металлический продолговатый пенал, в каких советские врачи хранили, а при нужде и кипятили пока ещё многоразовые шприцы из стекла и металла, и даже многоразовые иглы с квадратной насадкой. И увидел в её глазах смешной детский страх…
– Ты чего?
– Алик, я уколов боюсь… – пропищала колдунья, разом из грозной владычицы ночи превратившись в маленькую и беспомощную девочку.
– Хренов бы ты лучше так боялась, как уколов боишься! – сердито отчитал её Совенко.
Она покорно залезла на диван, встала на четвереньки и приспустила модные джинсы. Дипломированный врач Совенко протёр место будущего укола проспиртованной ваткой, а потом уже вопреки врачебной этике залюбовался этой круглой, подтянутой, смуглой и аппетитной, выпяченной навстречу боли попочкой.
И поцеловал в «ягодку».
Её дрожь прошла, она торопливо залопотала:
– Спасибо тебе, Алик, спасибо… Ты действительно собрался вводить лекарство… Действительно…
– Чокнутая дура! – рассердился Совенко. – А что ты думала? Что я вкачу тебе в задницу пол-литра газированного напитка «Саяны»?!
– Я думала, ты введёшь яд…
– Ещё «умнее»! И с какой стати?!
– За то, что я заразила тебе гонореей… А что я должна была думать?! – истерично тараторила она. – Ты же убийца, Аличек, у тебя на ауре висит, как на доске объявлений, я такие пятна чувствую…
– Ну, – обиделся Совенко, даже закудахтав от возмущения. – Я убийца – когда надо убийца, а не по всякому поводу! У меня и в мыслях не было тебя винить! Я совершеннолетний, и ты меня не изнасиловала! В наше время гонорея – это четыре укола…
– И конченная навсегда партийная репутация… – эхом жалобно отозвалась Давидзе.
– Ну, об этом не беспокойся, я сам врач, в венерический диспансер не пойду… Так что, считай, повезло тебе, дура! Четыре укола, и ты и я – чистые… Кстати сказать, то, что я сразу не распознал – меня, как врача, совсем не красит. Но, в оправдание себе скажу – такая, как ты, глаза запорошит любому…
– А Максим? – сочувственно припомнила ещё одну жертву своей порочности.
– Максим… С него всё и началось… Ты бы видела его рожу, с которой он ко мне прибежал, – я думал, он в куль с мукой макнулся перед визитом… Ах, наша гимназистка забеременела! Всё, шепчет пепельными губёшками, КГБ кончилось, погоны в задницу, карьера в задницу… Я говорю – заткнись дурак, четыре иголки тебе в задницу, и ничего больше!
– А он?
– Вначале не поверил. Теперь пободрее стал: без гноя писает теперь… Болван, а ты ещё хуже! Нашла повод для «мочилова»… Чать, не сифилис! Мака вылечил – и тебя вылечу. И себя вылечу. Мне-то между прочим, хуже всего: колю стоя, сам себя… Неудобно…
– Давай я или Мак!
– Нет уж, голубушка! Я других в задницу могу, а себя – никому не дам!
Он вспомнил практикумы в ординатуре, растянул её нежную кожу, шлёпнул по ней, и почти сразу ввёл иглу. За счёт шлепка она не заметила прокола, и искренне поразилась его врачебному мастерству:
– Уже всё?
– Ещё три укола. Но потом. Тампон прижми и держи две минуты…
Она встала перед ним во весь рост. Левая рука, как у солдата, «по шву», правой придерживала чуть окровавленную ватку на ягодице.
– Больно? – с притворной лаской спросил Алик.
– Нет… – виновато улыбнулась она.
– Сейчас будет…
Тяжёлым, рабоче-крестьянским, дедовским кулаком он засадил ей «кручёный» пониже рёбер, повыше матки. Иудифь согнулась в три погибели, страдальчески кашляя. В позе эмбриона упала на свой палас, и корчилась там, нянча обеими руками боль в животе.
– Так тебе, сучка… – дал Алик на секунду выход гневу. – В следующий раз головой будешь думать, а не «пилоткой»…
Видимо, от чувств он не рассчитал силы удара, и корчилась Иудифь дольше, чем положено. Алик помог ей встать, приобняв, поцеловал.
– Ладно, ладно, девочка моя… На этом повестку закрыли навсегда, слышишь… Я твой маг. Я накажу – я и пожалею…
– Ты, правда, на меня больше не сердишься? – плакала она. – И от боли, и от унижения, и от чувства вины.
Он пожал плечами – мол, «кроток я, и незлобив сердцем». Тот, кто родился с хабитусом[40] дегенерата – учится ценить в женщине не только её достоинства, но даже и её недостатки.

* * *
– Ты сжевал мои потребности…
Она была вдребезги, в стельку пьяна. И пила уже не кавказские вина, не водку с закрытого для простых смертных завода «Кристалл», а заурядную гастрономную пошагово-доступную «Перцовку», разливавшуюся в бутылки-«чебурашки»[41].
Она потеряла себя – и не потому, что спивалась. Наоборот, она спивалась – потому что потеряла себя. Когда-то она была сильной и свободной, хищным и страшным зверем из семейства кошачьих. Бывало – она летала за границу без загранпаспорта, просто гипнотически парализуя паспортный контроль двух или нескольких стран, и её не видели даже в упор! Когда-то для её ворожбы не было границ и пределов, и ей упоительно грезилось, что к её точеным ногам склоняется мир...
Она (с вялотекущей гонореей внутри) видела себя античной богиней, Дианой или Лилит. И в самом деле – ей было доступно все: она украшала пышные черные кудри бриллиантовыми диадемами цариц, плечи покрывала драгоценными мехами и обедала только в лучших ресторанах. Она шаталась ночами, как кошки по крышам, по разным подобиям ночных клубов Москвы 70-х. И это притом, что существование такого рода притонов в Москве 70-х было чудом. Одной из особенностей мира, которую открыл Алику «Магистериум», было существование неких реалий за кажущимися, иллюзорными пределами. То, что кажется тебе невозможным, только кажется невозможным. Глухая стена – лишь порождение глухоты ума. А на самом деле за стеной есть и пространство, и жизнь, и люди – колумбы запретных пространств...
Для неё было в Москве невозможное, немыслимое, невообразимое. Её круг – «фарцовщики», «ковровщики», «валютчики» – все те, кто ходил под расстрельной статьей, но оказывался на поверку «живее всех живых». Она была там, где за ночь непонятные люди могли оставить несколько тысяч рублей с легкостью карманной траты. Маги, раздвинувшие пределы разрешенной то ли Законом, то ли самим Богом реальности, жрали здесь и пили, курили до сизой взвеси в комнатах, слушали под гитару белогвардейские романсы, проигрывали в карты по нескольку автомобилей за раз...
Иудифь была там как рыба в воде. Потом воду стал вытеснять по закону Архимеда – Алик, её Алик. Да, он тоже умел проходить через стены. Но в отличие от обычной публики зазеркалья – привил ей ранее неведомый страх: того, что за очередной стеной встретится мерзкое всепожирающее чудовище...
Свобода дикой и плотоядной пантеры кончилась не сразу, а как-то убывала по кусочку, сжимаясь и пятясь хвостом – который давно уже не трубой – в сторону клетки…
В последний раз, когда Иудифь была по срочному делу нужна шефу – он нашёл её в одной из «блат-хат» так уверенно, как будто следящее устройство в неё подсадил. Выдернул из-за ломящегося, богатого столика – откуда не хотел отпускать известный карточный шулер Жора Апликатор…
– Кто это за тобой пришёл? – неразумно, как некогда его предки хазары, борзел Жора. – Папик твой? В натуре, у тебя папик теперь комсомольский активист? А за ухо его на активе отодрали?
Ну, что уж тут попишешь? Совенко и без этого хамла знал, что «Жжёное Ушко» – это навсегда…
– Жора, ты с ним не хами... – испугалась Иудия. – Он маг.
– Он? А чего вырядился, как ботаник? Может, в картишки перекинемся?
– Жора, не советую! – снова пыталась спасти дурака Давидзе. – Ты просто шулер, а он – маг...
– Вот и посмотрим, как шулер обделает мага!
– А у тебя деньги-то есть? – с недобрым оскалом поинтересовался Алик, задетый этим базарным хамлом за живое. – Ты, прежде чем игру предлагать, что-нибудь в кармане заимей!
– Да ты чё? Умом трёкнул?! – взорвался волосатик Жора, опуская ладонь во внутренний карман сверхмодной ветровки с импортными лейблами. – Да чтобы у меня да «лавэ» не было, да...
Совенко легко, почти касательно, ткнул наглеца Жору пальцем в шею. Никто и не заметил, какую точку поразил ноготь Алика – но бодрый и грубый шулер разом умолк и обмяк: отключился.
Алик проследовал за его рукой, чуть-чуть не дошедшей до внутреннего кармана и вытащил увесистый бумажник – «лопатник», очистил от купюр и аккуратно положил обратно.
Через пару секунд Жора очнулся и нервно потер лоб кривыми пальцами. Ему показалось, что он только моргнул...
– Коньяк сегодня того... глюковый... Так вот, ботаник, я никогда не выхожу к братве без «бабулек». Играем? Я ставлю «штуку» на кон...
– Играем. Деньги на стол, – ухмылялся Совенко.
Жора уверенно развернул свой «лопатник» и... обомлел. Бумажник был пуст. Фарца, привлеченная необычным пари за столиком Жоры, стала стягиваться отовсюду, похохатывать над неудачником.
– Да как же? – бормотал пепельно белеющий Жора-шулер. – Да ведь было же... Да ведь я точно помню... Тут по карманам шмонают...
– Кто шмонает, а твое дело клювом не щёлкать! – хохотала Иудифь. – Обосрался? Говорила тебе, не задирай Алика! Ещё легко отделался...
Совенко вынул из брючного кармана чужие деньги и, не глядя, широким жестом швырнул их себе за спину:
– Всем шампанского! И этому, который без денег в карты играть ходит, – фужер на бедность...
А взял Иудифью под руку и вывел со странными словами из «Магистериума»:
– Лапа моя, обязательное для нас становится возможным: но возможное для нас не есть обязательное…
И это её словно закодировало – больше по «флетам», кишевшим этими червями большого и очень больного тела советской жизни, она не ходила. И даже сама не могла себе объяснить: почему?

* * *
И вот:
– Ты сжевал мои потребности, – швыряет она ему в лицо, обдавая жаром обиды и перегаром «Перцовки», перемешанной с такой же чебурашковой, с мягкой крышечкой из налипной фольги, «Стрелецкой». – Я разучилась ненавидеть. Вначале тебя, а потом вообще весь мир…
– Ну и наплюй… – вяло советует он.
– Не могу, Виталик. Колдовство строится на ненависти. Почему, Виталик, почему? Я знаю, что это так, с детства знаю – но почему?!
– На ней же стоится и прибыль, – докторально объяснил врач и партократ в одном лице. – Ведь чтобы себе что-то взять, нужно это у кого-то отнять… Обмануть того, кого ненавидишь, – это счастье, ощущение исполненной мести… Обмануть того, к кому не испытываешь никаких чувств, – уже сложнее. И совсем невозможно обмануть того, кого любишь. Например, продать ему дешёвое дорого…
– Или зомбирующий приворот наложить, – понимающе перескочила Иудифь на свою тему, – чтобы ему было плохо, но то, что тебе нужно, он бы сделал…
Её квартирка в последние дни стала напоминать логово старого и пьющего холостяка. Обнимая посреди хаоса вещей и бутылок, мятой упаковки от съеденных закусок своего Алика, Иудифь плакала:
– Эта болезнь гораздо хуже, чем та… Мне уже не нужно твоих проникновений, я чувствую, что всё больше мне нужно просто лежать с тобой рядом, согреваться от твоей кожи… Знаешь, Алик, что это такое?
– Понятия не имею… – пыхнул он закуренной сигаретой. И отметил про себя, что речи Иудоньки становятся всё длиннее и всё бессвязнее.
– Ведьме нельзя одного: полюбить. Любовь – в другой епархии. И ты неправильно понял в твоём самоучителе по магии, когда ведьма теряет ведическую силу… Для вас, мужчин, любить и трахаться одно и то же, а это разные вещи. Ты думал, я стану слабее от партнёров, которых ненавижу и презираю? Нет, Виталик… Не о таких случках речь в твоей инкунабуле… Ведьма теряет свою силу, только когда начинает любить…
– То есть не в итоге физического акта, а в итоге… – уточнил он с холодностью естествоиспытателя.
– Да! – не дала она ему закончить и без того зависшую в синих завитках прокуренности фразу.
– Я начинаю любить, Виталик, и я начинаю терять силу… Я прирастаю к тебе, склеиваюсь с тобой… И если попытаюсь оторваться – то уже с кожей, с кровью… Я перестаю быть свободной ночной пантерой, которая гуляет сама по себе… Ты превращаешь меня в стерилизованную домашнюю кошку, в плюшевую игрушку на твоём диване… Я не нужна себе такой. И я тебе не буду нужна такой.
– Ты будешь мне нужна всегда… – пообещал Совенко, думая утешить, и страшным образом не понимая, что всё наоборот. С каждой такой его фразой в ней убывала её особинка и возрастала обыденная бабья простота, заурядность ничем не одарённой натуры.
– А ты знаешь, что я умею левитировать?! – истерически завизжала она, для верности зажимая уши, чтобы он не сказал ещё чего-нибудь убийственного для колдуньи. – Ты знал? Что я умею… Точнее, умела… Я же потомственная… Ещё когда я была маленькой, в Мингрелии, я могла перейти пропасть в двадцать шагов… Двадцатью шагами… Мне не нужно было петлять по серпантину в наших бердах[42]. Я… умела… умею… Хочешь, покажу?!
Алик забеспокоился, но он всегда был медлительным. Он не успел её схватить, не успел даже попытаться схватить её – как она уже была на подоконнике, овеваемая ветерком из предательски-раскрытого окна, окутанная тюлевой занавеской – словно фатой невесты…
– Стой! – закричал Совенко, застыв в нерешительности: бежать ли к ней, чтобы схватить за ноги, или не пугать сумасшедшую девушку своим приближением. – Стой, я прошу тебя! Юдонька, лапа, я сейчас всё объясню… Левитация – это провод предельной сложности! А ты сейчас не в лучшей форме, да и вообще: магия не бывает сама по себе, она всегда предполагает подготовительные диспозиции… Никто, даже великие маги, не могут сделать всего из всего и в любом месте! Нужны клеммы, понимаешь, положительный и отрицательный полюса кванториума пространства, нужен выверенный баланс энергий… Спустись, я умоляю тебя, последнее время я был грубоват с тобой, я не буду больше…
– Я умею левитировать! – хохотала Иудифь, её глаза полыхали безумием, как будто в голове бушевал пожар, и его отсветы рвались наружу. Белые зубки сверкали в оскале: кошка-женщина, то так, то эдак, то пантера, то обычная девчонка… Она уже расщепилась и раздвоилась…
– Я сейчас спущусь, как по лестнице! – весело пообещала она своему магу.
Он видел, что в её руке – бутылка с бурой мутью горькой настойки «Стрелецкая». Она отпила, закинув тонкий точёный локоток вверх, как горнист в пионерлагере, и зубы её нервно лязгали по стеклу. И последнее, что врезалось Алику в память – белые носочки на её маленьких ступнях…
Этими носочками она и шагнула из окна в открытое пространство, совершенно искренне полагая, что удержится, что сумеет, как в лучших контекстах и в лучшей своей форме – пройти канатоходкой по пустоте. Алик бросился к окну – но его крючковатые загребущие пятерни поймали всё ту же пустоту, по которой она решила идти…
…Она полетела камнем вниз, тряпичной куклой ударилась и сломалась об асфальт, и уже мёртвой скорчилась на нём в той же позе, в какой кашляла, когда Алик единственный раз ударил её в живот… Рядом – зеленоватые осколки бутылочного стекла и лужица недопитой «Стрелецкой» горькой настойки… Всё, отстрелялась…
И снова Совенко «диалектику учил не по Гегелю»: все блюда на пиршественном столе магии ядовиты.

* * *
...На похоронах обезображенный труп, всё, что осталось от психически больной женщины, пришлось держать в закрытом гробу. Черные люди – в черных костюмах и черноликие – хоронили Иудифь. Получился какой-то светский раут – высокие бокалы, очень дорогое, импортное шампанское… Тарталетки с бликующими горками драгоценной икры… Клубника… Ну, какая может быть клубника, где вы, вурдалаки, видите в этой ситуации «клубничку»?!
Поднесли блюдо с выбегающими в пузырьки фужерами и канапе с норвежской сёмгой…
– Чё, ублюдки, Новый год, что ли?! – хотелось заорать Совенке. Но он молчал. Он был из этой колоды и знал правила игры, будь они прокляты.
Алику было неприятно и неуютно среди этих темных аур, хотя многие незнакомые люди узнавали и по-свойски приветствовали его. Да ведь и он тоже был в черных костюме и рубашке, в черном галстуке и с черной гвоздикой на лацкане...
Совенко снова ощущал эту изжогу, эту прогорклость во рту, которая наступает у всякого мыслителя, когда приходится быть вместе или разговаривать с большинством так называемых «успешных людей» планеты.
Чего удивляться? На их успехах лежит печать оккультности. Ни богатство, ни карьера, ни величие, ни слава не делают таких людей добрее, приветливее – наоборот, словно пойманные в капкан звери, они озлобляются бирюками, роняют вокруг себя черную перхоть ненависти ко всему миру...
Вот ведь парадокс: чтобы быть успешным – нельзя быть счастливым, спокойным, нельзя любить, нельзя доверять… Вообще ничего нельзя: успех накрывает стол одними ядовитыми блюдами.
И когда с успешными общаешься достаточно долго – то где-то внутри зудит желание сбежать, стать законченным неудачником, чтобы не иметь с этими чертями ничего общего. Ведь именно так монахи, порой даже боярского рода, – бежали в дальние дебри и пустыни от свинцовых ужасов феодализма!

8.
В тот год в Коньково Москва кончалась... По одну сторону широкой современной автострады – строятся ещё высотные дома, а по другой стороне – буйство леса, щебет пичуг, росистое дыхание травяной путани.
Ползут на росные угодья микрорайоны счастливых новоселов. Лезут вверх короба брежневских небоскребов: стены усеяны миллиардами крошечных квадратиков декоративной лазоревой плитки-кафелёчка. А он в лучах солнца искрит и глаз слепит. Жизнь парадоксально кипит во зле своём и червивости: селит и селит неутомимый Брежнев сюда семейства задарма – вручает и вручает золотистые ключи от стандартно-типовых замков...
Совенко с лукошком и Суханов с корзиной ушли за трассу в перелески.
– А вот здесь музей построим – новое здание Орловского! – сказал Совенко, щурясь на солнце из-под ладони. – Палеонтологический, просторный, чтобы было где школьникам историю Земли изучать...
– Ты мне скажи, Алик! – лез со своим Суханов. – Ты почему на конгресс в Рим не поехал?
– Большие залы... – мечтал Виталий Терентьевич. – И в каждом – динозавры...
Он, по правде сказать, не знал, что ответить Маку. Париж для него пах Важенькой, а Рим – Иудифью…
В прошлом году Рим собирал на конгресс со всего света авторитетов в области биотехнологий. Обещаны были аудиенция у Папы Римского и обширный шопинг по итальянским супермаркетам, что для советского человека – равноценно престижно. Потащился, конечно, академик Сбитнев, которого там никто не ждал. Сбитнев имел «интересное положение» здесь – но там оно никого не интересовало. Интересные разработки – только у Совенко. Оргкомитет с европейским наглым прагматизмом домогался визита доктора Совенко…
Виталий Терентьевич выставлял вместо себя то одного, то другого сотрудника ВЦБТ.
А когда номер не прошел, то просто «свалил» на больничный. Попал «валютный кузнец» в статус, обличаемый знаменитой советской карикатурой:
Вряд ли нужен лист больничный
для приема внутрь «Столичной»…

А все поверили: ведь не от поездки на овощебазу «откосил», от Рима! И поехал Совенко вместо «вечного города» с лукошком в Коньково грибы собирать. Чем беспокоил Мака Суханова:
– Ты, Терентьич, извини, но после смерти Иудоньки, не умом ли тронулся? Неужели такую власть баба над человеком забрать может, что и от Рима уже отказываешься?
Максим умилял Алика тем, что с годами всё больше напоминал деда Матвея. Видимо, служба как-то форматирует…
– Привез бы мне очки «адидасовские», – клеймил Мак, – куртку там с наворотами, «вермута», «мальборо», раз уж сам дурак...
– Так ведь, Максим, пора-то самая грибная... Проспишь днюшку – пускай юшку... Опята, брат, это тебе не папа Римский, который в Ватикане всесезонно… Грибы в году только с неделю брать и можно...
Мак вспомнил, как ещё в школе КГБ его учил пожилой полковник:
– Чем умнее человек, тем больше он почему-то выбирает стилем общения простонародное скоморошество… Налегает на просторечия, ведёт себя как деревенский дурачок… Почему это? Проявление презрения к окружающим или попытка нырнуть в исконную народную мудрость? Не знаю… Чтобы это понять – нужно стать очень умным человеком…
А Совенко в общении с близкими всё больше и больше «фольклорировал»: грибы, лукошко, скоро огурцы на даче начнёт выращивать, клоун, и переживать – «как там рассада под плёнкой»…
– Вот дураком был, дураком и остался! – сердился Мак. – Господи, у меня выезд закрыт, а этого дурака черти в Риме с фонарями ищут, а он тут выпендривается...
– Понимаешь, как тебе сказать... – почесал за ухом Совенко. – Туда ехать – это ведь со Сбитневым все пленарки сидеть, а он... – Алик задумался, подыскивая слово, – такой... совершенно безблагодатный человек. И вся эта нечисть, которая со всего мира стянется, тоже безблагодатная, и папа Римский...
…В последние месяцы у Алика усиливались головные и суставные боли. Неладно скроенная плоть посылала свои весточки, и совсем не в Рим звала. Толкнула посетить старика-учителя, Левона Артушевича Глыбяна. Тот давно пребывал вдвоём с женой в тихом уединении, на пенсии.
Алик явился, как положено у «валютных кузнецов», с гостинцами, образцами продукции «внедренчества». Через правую руку – песцовое распашное манто для старухи Глыбян, в левой – «авоська» с баночками икры и крабовыми консервами.
– Ой, как неудобно… – примерила манто старая Глыбян. – Аличек, ну зачем же так было тратиться?!
– Никаких трат, всё своё, домашнее! – отшучивался Совенко в прихожей, под тусклой и пыльной лампой, которую в этом доме больше некому протирать. – Это, Левон Артушевич, мы пушнину разводим по передовым биотехнологиям, а это – морепродукты… Они же – продукты мелиорации моря!
– Как может быть мелиорация моря?! – изумилась, и даже ужаснулась старуха Глыбян.
– Вот и Леонид Ильич так же спросил! – подмигнул делано-весёлый Алик. – Мы пустынное морское дно превращаем в подобие коралловых рифов… Биопродуктивность растёт, крабов, как грязи, производительность – во! – он с комсомольским задором вымахнул руку вверх, чуть не сшибив старомодный абажур. – И премия – во!
Пока пенсионерка Глыбян хлопотала, накрывая в гостиной на стол, пенсионер Глыбян дал понять, что натужному оптимизму бывшего студента не верит:
– Что у тебя стряслось, Алик? Когда ты такой весёлый – я начинаю бояться за тебя…
Алик поднял руки, сдаваясь – признал, что раскушен. И совсем другим тоном взмолился:
– Посмотрите меня, профессор… Я доверяю только вам… И мне очень плохо… Мне нужна ваша консультация…
– Тебе? Ты сам врач… Всё, что я знал, – я постарался тебе передать на лекциях… И с точки зрения официальной медицинской иерархии ты сейчас поднялся гораздо выше меня!
– В нашей стране всё официальное именуется «народным»; а народная медицина – ненаучная… – парировал Совенко.
– Ну, мой мальчик, ты достаточно умён, чтобы понимать, насколько проблемный у тебя хабитус! Ты такой же уникальный для медицины случай, как и советский строй для истории. Ведь органика – не механика! Это в механике можно механически соединить симптомы вырождения с признаками гениальности… А в органическом теле это единая спираль, на молекулярном и атомном уровне смешавшая в себе и то, и другое…

* * *
У врача три орудия: слово, трава и нож. Умный врач всегда начинает со слова. Совенко и Глыбян говорили часа три, не меньше – и Алик стал чувствовать себя гораздо лучше.
Отведав самых чудных разносолов, к которым добавились и принесённые Аликом «домашние» консервы ВЦБТ, они сели у Глыбянов на балконе, выходившем на зелёный, уютный и тихий дворик академического дома.
Здесь стояли два плетёных полукресла, на одном – клетчатый плед для профессора, старчески-зябкого в последние годы… И на крошечном столике, больше напоминавшем подставку для цветочного горшка, – подмигивала на свету гранями хрустальная призма пепельницы: для гостей.
– …Профессор, всегда презирал я свой скелет, а теперь ненавижу… Будь я лучше сложён, я бы успел её схватить, понимаете, успел бы…
«Бедный мальчик, – думал Глыбян. – Ну, успел бы схватить… А зачем? Что от вас родилось бы?! От сына содомского кровосмешения и блудницы вавилонской? Само Небо разлучило вас – в прямом и переносном смыслах…».
Но, конечно же, Глыбян так не сказал. Он сказал, точнее, спросил, совсем другое:
– Ты очень любил её?
– Важнее то, что она меня полюбила…
«А может быть, что-то и родилось бы!» – мысленно поправил профессор сам себя. Вспомнил случай, когда от двух калек с церебральным параличом, в отчаянии соединившихся браком, родился совершенно полноценный ребёнок.
Генетики очень удивлялись, а чему удивляться, собственно? Если бы деградация была необратима, то весь род человеческий, произошедший от одной пары, давно бы выродился и вымер… Очевидно, что и в генетике, как и во всём житейском, действуют и вектора нисхождения, и вектора восхождения… Какой сильнее окажется, тот и берёт верх!
– …Вы верите в магию, профессор? – поинтересовался Алик после красочных, влюблённых живописаний экстрасенсорных способностей Иудифи Давидзе. Зачем старому доктору про них было знать – непонятно, Алик попросту снова и снова ворошил пепел пожарища своей судьбы. Два врача с терапевтической целью пили рекомендованный Глыбяном башкирский зелёный чай на балконе, и голуби с карниза воркующе недоумевали таким говорливым соседям под самой крышей.
– Вы верите в магию?
– Понимаешь… – задумчиво ответил старый Глыбян, потягивая свой зелёный чай из старомодного фаянсового бокала-раструба. – Тот, кто верит, верит во всё. Тот, кто во что-то не верит, – ни во что не верит… Тот, кто верит в дьявола, – поневоле поверит и в Бога, поэтому бесы и стараются действовать исподволь, не высовываясь для опознания… Тот, кто верит в науку, – должен верить и в магию! Если у разных людей разные способности, то значит, у отдельно взятого человека могут быть, теоретически, любые способности! – Но… – Глыбян откинул плед и энергично впечатал свой сухонький кулачок в ладонь. – Ты же не мою веру испытывать приехал! Свою. И потому важнее – веришь ли в магию ты?
– Я устал, профессор… – сознался Алик. – Зачем мне всё это? Каждый день я выделяю себе рубль – и как правило пятнадцать-тридцать копеек остаются… Я хочу туда, где роса, туда, где трава… Где влажный персик солнца на восходе плавает в молочном тумане… Моих денег мне, с моими-то потребностями, не прожить и за десять жизней…
– Мир принадлежит подонкам! – взвился не по возрасту Глыбян. – Потому что каждый человек с умом и сердцем однажды говорит вот эти предательские слова! Тысячелетиями все привычно ругают Каина – «где брат твой Авель?!». И никто не додумался спросить у Авеля – «где брат твой Каин?». Если убийца убивает – значит, ты его не остановил. Именно ты, понимаешь. И я. Можно ссылаться на тысячу самых разных инстанций, которые для этого существуют, и контор, которые пишут… Но жизнь устроена так: или ты остановил зло, или его не остановил никто. Я ведь знал твоего деда, Матвея, и знал не с лучшей стороны…
– А кто его знал с лучшей стороны?! – усмехнулся Совенко.
– Но однажды я понял, что он сделал за меня главную работу моей жизни! Грубо, по-мужицки, за волосы, закинул себе на горб, и перенёс через огонь с матерками и тумаками… Я считаю себя неплохим врачом, я кое-что открыл, написал недурную диссертацию… Но я не отвоевал себе жизни, и права на жизнь, понимаешь?
«Матвей Безымянных делает плохо», – говорили мне разные голоса – кстати, о магии… «Ну, так сделайте лучше! – отвечал я голосам. – Он делает плохо, а вы и я – вообще ничего!».
Человеку хочется быть чистеньким, и заниматься своим узеньким, чистеньким делом так, как будто бы оно представляет огромную ценность… Все эти творцы не понимают, что сами по себе никому не нужны, что всю их жизнь им даровали палачи в застенках, почтительно предоставив заниматься искусством, наукой… И взяв на себя всю грязную работу, создавая этой грязной работой мир, в котором хоть что-то, хоть кому-то да нужно, и не всем на всё наплевать! Сколько у тебя патентов, малыш?
– Сейчас 13, плохое число, чёртова дюжина… – пожал плечами Алик. – Работаю над 14-м, он заранее куплен шестью странами дальнего зарубежья, не считая соцлагеря…
– Так вот, мальчик мой: это всё – ничто. Пыль, пустота. Без власти, которой ты обладаешь, твои работы не смогли бы даже начаться! Без власти у тебя не было бы ни средств к существованию, ни средств для экспериментов… Никто бы тебя не слушал – потому что всем плевать, что там болтает человек без власти, вроде меня… Твои разработки никого бы не заинтересовали, а даже если бы заинтересовали – у тебя бы их украли без патента и имени… Главное, что есть у тебя, мальчик, – твой партийный билет и твой пост в КПСС! Это – настоящее! А все патенты-импотенты, публикации, звания, степени, регалии… Это так, вянущий лавровый венок на лбу, цена которому в гастрономе – копейка! Магия, ты говоришь?! Да, чёрт возьми, я слишком долго живу, чтобы не верить в магию! Можно жить властью. Можно жить по милости власти. Но нельзя в этом мире жить просто так, без власти и без её снисхождения к тебе! А они… – Глыбян неопределённо показал куда-то вдаль артритной рукой, – они думают, что кому-то нужны их романы, полотна, симфонии, кафедры! Они не понимают, что их бумажками бабуины подотрут задницы, не найдя их чистоплюйским «трудам» иного применения!
Если ты забьёшься в дальний угол, – продолжал Глыбян с чисто-армянской велеречивостью и красноречием, когда и тост размером с повесть, – и там познаешь всё на свете и во тьме, то зачем? Если ты будешь молчать, то твоё бесплодное знание умрёт вместе с тобой. А если станешь говорить – твоё бесплодное знание расстреляют вместе с тобой… Говоря такое, мой мальчик, я говорю о себе! Мне горько умирать заурядным интеллигентским болтуном – из тех, что щебечут без умолку пташками на ветвях, пока свиноподобный тиран терзает внизу свою жертву! Слово, не ставшее делом, – всего лишь пускание газов после сытной трапезы… Кстати сказать, сытость равно располагает человека и к тому и к другому…
– Vivĕre est cogitare[43], – напомнил почтительный ученик знаменитый лекарский афоризм своему бывшему лектору из его же лекционного курса.
– А помнишь продолжение? «Stultitia! Vivĕre militare est»[44]. Мыслитель, который пытается лишь понять мир, не пытаясь им овладеть, – в сущности, онанист. Нет никакого достоинства в чистых руках, мой мальчик. Все, кто делают дело, – руки поневоле пачкают. Да, это крест, и крест страшный… Мучеником за правду быть гораздо легче, чем мучеником во лжи… Если у тебя цель всего лишь погибнуть за Правду, то это легко устроить. А вот если твоя цель в том, чтобы восторжествовала Правда, – то это труднее всего на свете…
Алику вспомнился очарованный его Иудифью профессор Оллрайт, в отчаянии теоретика тоже звавший земных царей и левитов прислушаться к голосу разума:
– Мы стоим на пороге величайшей катастрофы человеческой цивилизации… – чеканил Герберт, подслеповатый потомок англиканских фанатиков, поставив свой вывод на тонны бумажных отчётов о состоянии современного ему общества. – И связана она прежде всего с состоянием умов… Если прежде людей убивало что-то снаружи, или кто-то снаружи, то теперь есть риск, что человек исчезнет изнутри. То есть оболочка сохранится, на уровне живого овоща, а человеческое содержание исчезнет…
Глыбян и Оллрайт говорили об одном и том же? Или всё-таки о разных вещах?

* * *
Не с Маком же Сухановым обсуждать такие вопросы! Что он может понимать? И Алик рассказывал Маку другое: про то, как в прошлом году летал в этот самый остродефицитный Рим с Иудонькой… И как неугомонный Папа тоже давал тогда аудиенцию желающим академикам. Повели их в Ватикан, расставили на ступенях множества лестниц, ведущих в папские покои.
Потом появился папский церемонемейстер, который выяснял у каждого:
– Католика? Нон Католика?
В огромном тронном зале вдоль стен стояли скамьи, накрытые синим сукном. Католиков сажали поближе к трону. Сбитнев выдал себя за католика, в надежде, что ему обломится что-то сувенирное.
Величественный и чванливый в СССР, за границей Андрей Григорьевич неузнаваемо менялся, становился каким-то «сугубо частным лицом», радующимся любой бесплатной салфетке от оргкомитета.
Минут через сорок-пятьдесят, протомив почтеннейшую публику, появился худощавый и энергичный Павел VI. Он шел, как будто плыл, разводя руками, – скопом благословлял всех собравшихся. Уселся на свой трон и стал вещать оттуда сидя, глуховато-надтреснутым голосом по латыни.
Папа завел католическую шарманку – что, дескать, наука и религия должны домами дружить... А все эти пузатые доктора и академики, словно дети, наклонившись всем корпусом вперед, одержимые холопским недугом, внимали банальщине. Противно.
Совенко вспомнил, как Сбитнев бегал с кипой цветастых пакетов в руках, что-то припасая по-хомячьи, как за шведским столом на «кофе-брэйк» конференции жадно жевал всякие соевые подделки под колбасу, и как листочек зелени из салата прилип в углу красной мясистой щели его слюнявого рта...
– Только державу позорят...
Суханов не понял старого, забытого церковного слова «безблагодатный». Нелепое в СССР, из уст Совенко, на которого в ЦК свалили методологию пропаганды научного атеизма, оно звучало вдвойне нелепо. И, тем не менее, Виталий Терентьевич не знал, чем его можно заменить.
Доклад для римского конгресса писала покойная замзавлаб Давидзе. Совенко вспомнил свою черную гвоздику, гвоздику из петлицы собственного лацкана, одиноко лёгшую на её роскошный, полированный гроб, и ему стало зябко.
Он передернул плечами под брезентовой «штормовкой» и поглубже влез в шерстяную шапочку «Спорт».
– Однако... Свежо...

* * *
Проект в Песово вырос из дурацкого разговора Алика с Маком, в который провокативную нотку, заостряя тему, добавляла Иудифь.
– …Можно украсть кирпич! – доказывал Мак, скосив взгляд на колдунью. – Этого никто не заметит! Но нельзя украсть эшелон кирпичей со стройки! Любой сметчик запросто рассчитает, плюс-минус несколько тонн, по ширине, длине, высоте! При крупных хищениях стройматериалов это сразу же выплывет…
– На суше-то, и выплывет? – прицепилась Иудонька к неловкому слову.
– Ну, если ты утопишь стройматериалы на дне моря! – почти ругался Мак. – Тогда конечно… У прокуратуры ещё нет своих штатных аквалангистов-сметчиков…
– Утопить на дне моря… – эхом повторил Совенко. – А это идея…
Так появилась тема «Озеленение дна морских пустынь». В приморском поселке Песово был сожженный солнцем Таврии мертвый берег и такое же песчаное, безжизненное дно, на котором не хотели расти водоросли и жить рыбы. Совенко подписал строительный экспериментальный подряд на застройку дна железобетонными сваями и блоками…
То, что делалось с целью хищения стройматериалов в особо крупных размерах – стало вдруг научным успехом особо крупных размеров. Тут же заинтересовало все ведущие капиталистические государства, которые не любят тратиться на рискованные исследования, но с удовольствием «хавают» готовенький результат…
А Песовский эксперимент удался. На мертвом дне образовались искусственные рифы, они обросли флорой. А за флорой во вчера бесплодных водах закишела всяческая морская гадь… Крабы не только завелись – но и стали бешено размножаться, на радость союзному бюджету…
В Песово создали экспериментальный совхоз-завод по выращиванию крабов. Заместителю министра рыбной промышленности дали за это орден. А Совенке хотели дать почетное звание «заслуженного рыбника» с прилагаемой нагрудной медалью, но выяснилось, что у него такое уже есть за научные работы по мышлению сельди в океанах...
Таврический эксперимент очень хорошо укладывался в показушную доктрину коммунистов, казавшихся самим себе – да и многим в мире, – богами. Горы двигали, моря осушали и наливали, реки поворачивали, пустыню озеленяли, даже вот до дна морского добрались. Наивный восторг честных партийцев, их искренние аплодисменты Совенко принимал с внутренней болью и тревогой.
«До чего дошел прогресс! До невиданных чудес! Опустился на глубины, и поднялся до небес!» – вопили комсомольцы стихами под шелест кумачовых знамен.
Слепые вожди слепых! Им казалось, что сверхмощными радарами они прощупают дальние уголки вселенной, что они разгадают загадки миллионолетий, тайны квазаров, черных дыр и инопланетного разума. Но, прильнувшая к телескопам, партия не видела «того, что под носом у неё».
А болезнь уже пронизала оккультными метастазами все тело могучей страны, и все сонмы ядерных ракет, все гекатомбы сверхновых танков и суперсовременных РЛС были бессильны перед микробом распада. Что они могли возразить Сбитневу с его яркими пакетами импортного барахла, алой, мокрой трещине его жирного рта, расколовшей весь коммунизм, зеленушке, прилипшей в уголке сладострастных губ?
О чем коммунистам спорить с этим присосочно-желоудочным существом? Он ведь им не возражает. Он с ними согласен. Он их просто жрет. Вначале обсасывает, как карамельного петушка, а потом хрустит на зубах всеми планами мелиораций, посевных и уборочных, ударных, сверхплановых работ, всеми интенсификациями и целинными землями, продовольственными программами, бесплатным жильем и всемирным братством человечества...
Алик лучше других знал, что атеистическая говорильня, которой его заставляли заниматься, по принципу как «он самый непьющий из властных мужей, и в ём есть научная сила», однажды даст ядовитые оккультные плоды сатанизма.
Это ведь ошибка – думать, будто атеизм упраздняет Бога. Он сажает на место Бога Смерть – единственный нерушимый и несомненный абсолют в относительном, условном, сомнительном мире атеизма. Поклонение смерти, культ тлена и разложения сызмальства проникал под черепные крышки советских ребят, порождая там пучащий ботулизм мозгов.
Пустота с неизбежностью должна была породить зло. И Бог-Смерть обязательно должен был вскоре прийти к коммунистам за положенными ему жертвами.
«Вы не понимаете жизни… – думал им, не вправе сказать такого, потомок Гольбаха, Алик. – Вы растите интеллигентишек, которые живут не живя, неврастеничных до недееспособности… А рядом с ними толстокожие монстры, которые вполне дееспособны, но у которых нет никаких мыслей в голове, кроме глотательного рефлекса! Между этими двумя типажами и проваливается человечество в чёрную дыру…».

* * *
А ещё – в этом ощущении грядущей черноты, глобальной катастрофы ему животно, воюще, сосуще, щемяще не хватало Её. Иудифи Давидзе. Не хватало обнимающей за плечи, когда он блевал истошно, навыворот, и отталкивал её, выгонял из туалета:
– Уйди! Уйди! Я не хочу, чтобы ты меня таким видела!
– Да каким я тебя только ещё не видела! – совершенно спокойно и небрезгливо отвечала она… Поистине, как в юности: «я пойду туда, где густая рожь, и найду того, кто на меня похож»…
Только она одна и понимала, что он сам себя довёл до рвотного отвращения, словно бы в нём два человека, и один жесткий приказчик, а второй – замученный и мечтающий удрать подрядчик…
Первые деньги из Закавказья, с крабовых дел, с чёрного рынка, – привёз молодой и развязный курьер Резо, земляк Давидзе. Угловатый чемодан, которые тогда звали «дипломат», а после будут звать «кейсами», набитый советскими дензнаками. Доля Совенко.
Увидев Иудифь, которая открыла ему дверь на нетерпеливый и визглявый звонок, Резо сделал жест руками, как будто ослеплён вспышкой. И заговорил на диковинном, давно не слыханным Иудифью языке:
– Шемдзилия внакхо[45]? – игриво спросил носатый гость у Иудоньки.
– Ме ар шемдзилия, – ответила она смиренно, но по-кавказски эмоционально. – Ме маквас эс[46].
Дальше он не говорил уже игриво – и не говорил больше по-грузински. Визжал по-русски, и как поросёнок…
Дело было достаточно просто: Резо вёз деньги, переехал по дороге три климатических пояса и замёрз в своей кутаисской одёжке. Он достал из «дипломата» сколько-то сотенных бумажек, и купил себе на каком-то вокзале в средней полосе РСФСР «самую модную дублёнку, слюшай!».
Он не знал, как тщательно пересчитывает купюры злой и мелочный Совенко. Он не знал, как цепки руки у Мака Суханова и младшего Глыбяна, Алана Левоновича… Резо хотел отдать дублёнку…
– Ты будешь носить? – мрачно поинтересовался Алик у Мака.
– После чурки-то?! – обиделся тот. Подмигнул Иудоньке – мол, не обижайся, не в той адрес.
И они решили, как на консилиуме, забрать у этого дурака Резо золотой перстень. А тот, как на грех, прирос к пальцу и не сходил с руки… И они принесли садовый секатор, чтобы резать… Иудифь вмешалась в последний момент, применила и мыльную воду, и свои особые способности, чтобы снять кольцо…
И очень мучилась вопросом – зачем вообще был этот цирк ради трёхсот или четырёхсот «деревянных»? Тем более, когда Резо отпустили с миром и пенделем – её Алика стало неумолимо тошнить при виде садового секатора, валявшегося в комнате на самом виду…
Совенко убежал в туалет, куда не хотел пустить её – ему помогать…
А она спросила у него, бледного и мокрого, явно больного, – зачем такая щепетильность к ворованным миллионам человеку, который живёт на рубль в день, да и тот до конца не проедает?
– Дарить – это морально и психологически приятно, – сказал он. – Взял да и подарил человеку коробку конфет, и ему хорошо, и тебе приятно… Но чтобы подарить коробку конфет – согласись, её нужно сперва иметь. И потому на самом деле все дарения строятся на искусстве отнимания.
Она понимающе молчала, обнимала его обеими руками, как в танце. Да это и был танец, танец смыслов…
– Отнимать – тяжело, – продолжил Алик. – Это требует не только физической силы, но и психологической устойчивости. Железной жестокости: они рыдают, умоляют, просят не отбирать – а ты всё равно отбираешь… И тогда можешь дарить – кому хотел!
– Мне тяжело остаться и нельзя уйти! – почти рыдал он. – Хорошо Штирлицу, хорошо разведчикам – у них есть центр, шлющий указания… А я, Иудонька, сам себя внедрил, сам себе центр. Я сам себя награждаю, и сам себя наказываю. У меня нет руководящего центра – я внедрён во враждебную среду от первого лица, от «имени собственного»… Я могу делать что угодно, или не делать вообще ничего… Есть машина, машина моего влияния, которую нужно постоянно смазывать деньгами и заправлять деньгами… Люди никогда не пойдут за тем, кто просто говорит красивые слова! Все красивые слова они и сами уже знают со времён «Букваря»!
Даже спасающую жизнь пилюлю из твоих рук не проглотят – если сперва не поверят, что ты действительно врач! Чтобы другие делали то, что ты им скажешь – надо же как-то привязать их к себе, сделать зависимыми от тебя, заинтересованными в тебе… А они? Они думают, что власть – это бумажки, параграфы и должности! Власть – это харизма, это когда другому человеку твоё мнение почему-то кажется важнее и умнее, чем его собственное!
Я кажусь тебе слабаком, да? – звал Алик её на откровенность. – Взялся за дело, а сам надтреснутый внутри?
– Я скажу тебе, какой ты слабак! – ощерилась Иудифь. – Ты просто поселил у себя в доме дикую пантеру! Укротил и приручил… Зная, что пума не выдержит твоего взгляда в упор… Но зная и то, что она всегда может прыгнуть со спины и легко перекусит тебе шейные позвонки…
Её лицо вытянулось, окошатилось, клычки, и без того острые, казалось, вытянулись и ещё более заострились. Алик понимал, что это гипнотизм, внушение, особенности восприятия – но ведь отчасти и подлинная её сущность, нутро, природа горной пумы…
– Вот какой ты слабак, Алик! – гордилась она им. – Сумел оседлать дикую пантеру, и не боишься вставать к ней спиной… Да ещё и, – она нехорошо, мяукающе рассмеялась, – ещё и трахаешь её под хвост…
– Я думал, ты сама этого хочешь! – попытался Совенко устыдиться.
– Алик, мальчик мой, под копчик никто не хочет. Все только терпят. Но не от всех! И делать такое с тигровой хищницей – не каждому дано, малыш…
Он проглотил комплимент, как мармеладку, с отражённой в глотке сладостью, – и стал ей рассказывать про Константина Устиновича Черненку[47]… Зачем ей этот Черненка?
– Что он Гекубе, что ему Гекуба? – хотела спросить Иудифь, но промолчала[48].
Он рассказал, как Брежнев забрал этого Черненку, до которого ей не было никакого дела, на охоту в Завидово, всё время его туда таская, – а он не любит охоту, и каждый раз там простужается… На летней охоте Черненко был в зелёной болоньевой куртке на кнопках, как у алкаша, и в парусиновых тапочках на шнурках… Черненко читал Алику наизусть что-то из Есенина, и даже собственные стихи, «под Есенина» писаные… Улыбчивый, хорошо образованный, покладистый, дисциплинированный, и трагически-недалёкий чиновник… Из тех, которые до конца не различают, хозяева ли они своим кабинетам, лимузинам – или заложники в них, подобие жертвенного животного…
А когда Алик стал рассказывать Черненке, присевшем на корягу, о природе зла, идущего с Запада, о стеклозубых астральных невидимых сущностях – Черненко переспросил:
– Австральных? – и поправил: – Австралийских.
– Не австральных, а астральных, – возразил Совенко и попытался дать ликбез тому, кто обязан знать хоть что-то об инструментах преодоления первородного зла: – Наша история, Константин Устинович, выглядит так страшно не потому, что коммунисты стали первыми в истории убивать. Она так выглядит, потому что они первыми стали видеть убийства! И задумываться над ними… Первородное зло Запада не просто убивает – оно ещё не видит и не замечает своих убийств, относя их постоянный процесс к норме вещей…
И дальше Совенко рассказывал об астральных зыбких телах, про ад с научной точки зрения, но Черненко дружелюбно и вежливо отгородился стихом из Данте:
Я не апостол Павел, не Эней,
Я не достоин этой высшей доли,
И если я сойду в страну теней,
Боюсь, безумен буду я, не боле…

И улыбался так, как улыбаются, когда в собеседнике видят сумасшедшего, стараясь не слишком подавать вид, что раскусили его…
– Все эти седовласые мальчики… – жаловался Алик своей горной пуме. – Нет сомнения, хотят противостоять злу. Но разве они СМОГУТ?! – риторически вопрошал зелёный от тошноты и боли Совенко. – Чтобы противостоять – нужно же точно и детально знать и зло, и его формы, и его источники! А они не знают ничего такого даже приблизительно… Они – случайность, которая существует по инерции и будет сдута первым же ветром!
Иудифь Давидзе сидела у него на коленях, по-кошачьи свернувшись клубочком, поджав ноги, и даже мурлыкая. Позволяла себя гладить по волосам воронова крыла с уникальным, волнующим яфетически-сизым отливом…
– Только маг – сам источник собственной власти, – объяснил ей Совенко, целуя маленькое тёплое ушко. – Он объявляет себя академиком, министром, банкиром или Наполеоном. И если в это верит только он один – то перед нами сумасшедший. А если в это поверит сколько-нибудь других людей, то перед нами маг. Он сам – первоисточник своего назначения. Все остальные – назначены кем-то, а потому придаток к кому-то, и обречены играть по чужим правилам. Назначенец – неодушевлённый предмет, как инвентарь или конечность…
И тогда Алику казалось, что она не поняла или недопоняла. Но она ответила – собственным прыжком с высотки… Она не хотела превращаться в «назначенку», в неодушевлённый инвентарь – даже в его руках…
И не стала дожидаться обещаемого им тёмного всеобщего хаоса…

* * *
Но пока был мир и покой, и большой портрет Брежнева висел на глухой стене старого кирпичного дома, и колко хрустела под ногами кошеная стерня, изжелта-бурая и ломкая по-осеннему. Росные пары подымались над увалами бегущих вдаль лугов с путаными желто-багряными перелесками, завалившимися в овраги. И солнце отражалось в каплях, и било в глаза, и щекотало пронзительными лучами пряную, прелую атмосферу угодий.
Грибную охоту Совенко ценил более других. Как-то по зиме Мак взял его охотиться на зайцев. Алик подстрелил одного русака, который в агонии «расплакался» – крик его чудовищно походил на плач обиженного ребенка. Совенко сплюнул, и послал охотничков подальше – мало ему что ли в жизни ужасов, чтобы ещё на отдыхе ими наслаждаться?
Потом нелегкая понесла Виталия Терентьевича с дядей Багманом рыбачить на Пахру – ловить сома. Совенко здраво рассудил, что рыба молчалива, и по-детски плакать перед смертью не будет. Однако он не учел, что дядя Багман, ничуть не скрываясь и не отворачиваясь, возьмет живую лягушку, да так живьем и насадит её на жуткие толстые крюки жерлицы о четырех стальных жалах...
– Да что ж за мать итить... Все удовольствие испортил! – сердился Совенко в лодке.
Оставались только грибы – все остальное слишком напоминало Виталию Терентьевичу его работу. Дороже Рима, Лондона и Нью-Йорка были эти дни, когда он бродил среди дерев с лукошком на локте, кривоватой палочкой отодвигая складыши листопада, с маленьким перочинным ножичком в кармане.
Был у Совенко в Порхово любимый мшелый и лапистый ельник, глухой, завалеженный, куда солнце, как в храм – только через звонницы вершин заглядывает невесомыми столпами. Там, в хвойной глубине, опьяненный смолистым воздухом, «доктор партийной биологии» отставлял лукошко к ногам, усаживался на пенек и подолгу, неподвижно смотрел на кучку муравейника, на кишащую жизнь, на заваль всякого лесного сора.
Или, в другой раз, созерцал лесную птицу, с неведомой целью спустившуюся тут с небес на игольчатую подушку еловой прели. Долго смотрел, так что деревенели все члены, боясь спугнуть деловитую и цветастую птаху.
А лес шептал о вечной жизни, шелестел неутомимой жизнью, баюкал Совенко своими незамысловатыми нечленораздельными историями. И в эти минуты Виталий Терентьевич воображал себя монахом, отрекшимся от мира. Воображал, что ему наплевать на исход выборов в «малой» Академии медицинских наук СССР и на кадровые расклады в академическом Институте питания.
Это было всего лишь воображение, вымысел – однако от воображаемого наплевательства становилось легко на душе и тепло на сердце.
Но это кончалось – и вновь темные воды гниловатой суеты городских джунглей поглощали своими потоками...

***
В светозарном, как храм, перелеске, Мак и Совенко нашли обширное семейство опят на полусгнившей коряге. И теперь ловко орудовали перочинным лезвием, продвигаясь по рухнувшему стволу тополя-великана, друг к другу.
– …Я ему сберкнижку подарил, – рассказывал Алик Маку, посмеиваясь. – Он спрашивает: что это такое? Я говорю: так и так, сберкнижка на ваше имя, Леонид Ильич, на ней вклад в пять тысяч рублей. Он руками разводит: я, грит, не понимаю, откуда! Я объясняю: Леонид Ильич, я не могу в сберкассе снять деньги с вашего счёта… Но положить деньги на ваш счёт могу… Любой любому может положить… Возьмём, говорю, Леонид Ильич, честного коммуниста и подлого взяточника-оборотня. Кому кого легче подставить?
Разговор этот, ныне пересказываемый Аликом былинно – в Совенко всегда дремала творческая жилка, – происходил в санатории «Валдай» Четвертого главного управления Минздрава. Алик хорошо знал главврача, тот был ему кое-чем обязан, и потому Алик прошёл прямо в бассейн, где Брежнев плавал – вы будете смеяться, но даже фотографии остались – так вот, плавал в… детском надувном круге! А после отдыхал возле раздевалок, привалившись спиной к стенке, сложенной из полупрозрачных рифлёных стеклянных блоков, столь модных в 70-е.
Смешной такой, в цветастых семейных трусах, сисястый, пузатый, поросший седой волоснёй вдоль телес, очень домашний и с виду безобидный. Как всегда – лицо дурачка, за которым спрятан хитрый и проницательный политик, ловящий щук на внешнюю простоту, как на жерлицу…
Разговор начался с ленивого «ну чего тебе?», а потом пошёл бодрее.
– Ну, – рассказывает теперь Алик, скрывая под игривым тоном своё былое напряжение и страх, – дорогой Леонид Ильич начинает понимать, вижу, шарики-то под волосам бегают! Я говорю: Леонид Ильич, у подлеца-взяточника есть и подлость, и деньги. А у честного служаки что? Во-первых, подкладывать кому-то деньги ему совесть не позволит. Но, главным образом, у честного служаки их и нет, денег-то этих! Даже если он наплюёт на порядочность, и захочет свинью подложить – так нет у него той свиньи! Когда идёт схватка за власть в величайшей из Держав мира, то в дело бросают все деньги нашей теневой экономики, а там вращаются миллионы… Если не хватит – подкинут долларов с Запада…
«Вы думаете?!» – говорит мне Брежнев и глаза таращит из под своих знаменитых бровей-«усов». «Уверен, – отвечаю я. – Как учёный, как доктор биологических наук, я знаю, что всё связано со всем. Безусловно, и американцы, и англичане, и даже французы с японцами – все пытаются играть в наших кадровых пасьянсах…». «Не наших, – поджал он губы, чтобы поставить меня на место. – Моих».
Я смиренно поклонился, как и положено перед лицом падишаха помощнику визиря.
«Ваших, Леонид Ильич. Но играть в них пытаются все – потому что всё связано со всем. И если уж пошла война подстав – то в ней выигрывают всегда воры. У них и денег больше, чтобы подбросить, и руки ловчее. Они убирают мешающего им министра, но кроме того, Леонид Ильич, – они же получают репутацию борцов со взяточниками! В борьбе за власть такая репутация дорого стоит! Любой взяточник дорого бы заплатил, чтобы купить себе такую репутацию, понимаете?». «Одним выстрелом двух зайцев…» – говорит Брежнев, а ему виднее, он страстный охотник. Я, знаешь, охоты не люблю…
Смотрю, задумался товарищ генеральный секретарь. Я откланялся и пячусь задом, как положено, чтобы покинуть великого в его думах по-английски.
«Ты погоди! – барски кричит он мне. – Я тебе ещё пяти тысяч не вернул…». «Что вы, – кланяюсь я, – Леонид Ильич, какие пустяки! Да к чему об этом беспокоиться?».
Он захохотал – басовито так, партийно. «Ты, – грит, – что же, Брежневу решил взятку сунуть?! Совсем оборзел, валютчик!».
Тут я проявил некоторое умеренное чувство собственного достоинства.
«Валютчик, – говорю, – это тот, кто торгует валютой и срок за это имеет. А я, прошу вас учесть, Леонид Ильич, «валютный кузнец», я валюту в казну приношу, и имею за это орден «Знак Почёта», на днях вами же мне подписанный…». «Ну, ладно тебе обижаться! – гогочет Первый. – Гордые все стали, сразу видно, при Иосифе Виссарионовиче не работали! Просто ты пойми, Терентьич, – надо же, даже отчество запомнил, я был тронут! – не любит Леонид Брежнев в долгу оставаться… А поступил ты, Терентьич, правильно, как настоящий коммунист, глаза мне раскрыл, за товарища заступился и никаких, понимаешь, «влиятельных-карательных» не поопасся! А то вокруг меня одни «опасёнки» да «кряки», «боровяне» холощёные, мать их! Того и гляди, сам скоро захрюкаю… Теперь и я думать буду: у любых досье есть ведь не только герой, но и автор! Кто этот автор, с какой целью досье собирал?».
– А теперь слушай, что дальше было! – захохотал Суханов, поудобнее перекидывая на локте свою пластиковую корзину грибника. – Я теперь понимаю, что это после вашего разговора вышло! Вызывает, значит, Первый нашего Антропова, в служивом народе прозванного «Нетопырём» за честность и «ужасство», и говорит: министра рыбной промышленности не трогай! Тот и так, и эдак, мол, Леонид Ильич, есть очень серьёзные материалы, обличающие, и всё такое… А Первый на него в упор смотрит, и спрашивает так ласково: «А может, Юлик, у тебя и на меня обличающие материалы есть? А коли нет – так ведь и состряпать недолго, да ведь? Чё-та ты, Юлик, последнее время больно в правдорубцы лезешь, камнями во всех кидаешь, сам без греха, видать?». Ну и дальше про этого рыбного министра – что он траулерный флот построил, и в страну валюту привлёк, «на которую вы, дармоеды, живёте».
После такого разговора наш Антропов очень был злой, всем замам надавал по шее, они – соответственно нам, и так по цепочке, до пограничника и его верного пса Карацюпы…
Совенко и Суханов посмеялись, а отсмеявшись, призадумались.
– А правильно ли ты сделал, Алик, что Антропову дорожку перешёл? – поинтересовался Мак приятельски.
– Как тебе сказать… – развёл руками (на одной болталось плетёное лукошко) Совенко. – Вопрос этот сложен… В кино или в журнальчике любые детективы сидят на балансах: честные менты против коварных преступников. Закон жанра. А честность в чём?
– Ну, как там пишут… – неуверенно предположил Суханов. – Жить на одну зарплату…
– Допустим. И допустим даже, что её хватает – мне же вот советской зарплаты хватает «за глаза». Ещё и на книжку откладываю…
Мак ухмыльнулся.
– Ты не смотри, чего я другим даю, – обиделся Алик такому недоверию. – Как я сам живу, ты видел… У меня в доме хоть одна импортная шмотка есть?!
– Да ладно, ладно, верю, неподкупный ты наш…
– Ещё издевается! А я про другое, Максим, я вопрос-то поподлее поставлю. Ну, вот живёт честный человек, как я, на одну зарплату… А кто ему эту зарплату платит?
– Хм…
– Кто-то же платит, правда? Он же принимает, он же повышает, взыскивает, а доведись – и увольняет… Назначающий владеет назначенными.
– А ты как хотел? – удивился Суханов, ловко работая над замшелой корягой грибным ножичком. – Человек, который не отобран другими людьми на должность, – попросту самозванец! Ну, а… эта… кто назначил – волен и снимать…
– И ты никогда не думал… – Алик смотрел с пристальным прищуром и в тот момент напоминал Ленина из «красного уголка», – что ментов нанимают одни преступники против других преступников?
– Это как?!
– Просто власть встаёт на чью-то сторону, объявляя одного из воров «потерпевшим»… Что же касается законов – то их меняют, как перчатки, а кроме того – игнорируют или толкуют в любую удобную сторону…
– У тебя выходит, что для любой власти нет никаких объективных оснований? – почему-то обиделся Суханов.
– Всякая власть основана, в конечном счёте, на ноле, пустоте, иллюзии – как, впрочем, и вообще весь материальный мир… Возникает маг: он сам себя назначил, и других заставил себе верить. Считать исходящую от него ложь правдой. Этот маг навязал другим фантом собственной значимости! Усилил себя теми, кого поставил в пирамиду под собой. Но ведь и вещество стоит на фантоме своей плотности…
– Это как?
– Вещество делимо?
– Естественно. Ленин когда ещё писал, что «электрон неисчерпаем»...
– То есть вещество делимо бесконечно?
– Да.
– Какая же тогда будет самая элементарная частица, которую уже нельзя поделить на меньшие?
– Ноль. Он не делится.
– Ну и... рад за него... Только что же получается? Вся Вселенная собрана, как из кирпичиков – из нолей? Из пустоты? А где же тогда материя – если электрон, как ты говоришь, неисчерпаем?
– Не я...– смутился Суханов. – Ленин...
– Тем весомей! – засмеялся Совенко. – «Атом» переводится как «неделимый». Мы установили, что единственным подлинным атомом, то есть подлинно «неделимым», является ноль. Ну, а теперь скажи, как назвать ту Силу, которая может из материала Небытия составить Бытие?
– И это говоришь ты?! – взбесился совсем сбитый с толку Максим Суханов, которого только что, словно девственности, лишили и легитимизма властей и за компанию объективной реальности. – Это говоришь ты, профессор университета марксизма-ленинизма?! Старший атконсультант методологического отдела ЦК КПСС?!
Совенко вышел на взгорок и теперь из-под ладони, сквозь плящущие блики осеннего солнцепада, смотрел на церквушку вдали, на желтеющие волны теснящихся к оврагам и низинам гребней лесопосадок.
Должность «старший атконсультант» произведена была, конечно, от слова «атеистический», но иногда Виталию Терентьевичу казалось, что фонетика слова «ад» попала сюда не случайно, а по символическому промышлению. Да, профессор, да старший консультант. Ну и что?
– Мак, дорогой... Логике-то мои регалии ничего не говорят, она вот только якобы Аристотеля слушалась, да и то... Как сказать... Давно это было и неправда...

* * *
Грибники дошли до маленького и старого, бревенчатого ещё здания магазинчика райпотребкооперации. Виталий Терентьевич вломился первым – радуясь избяному, печному кисловатому запаху магазинчика, его умилительной провинциальной игрушечной уютности. Толстомясая самодовольная продавщица зыркнула на нежданных гостей сурово.
Здесь предлагали малосольные огурцы вразвес – прямо из деревянной кадушки. Здесь можно было отложить в полиэтиленовый мешочек квашеной капусты из старой, потемнелой от времени бочки-долбленки. Полки в блюдцах, застеленных бумажными резными салфетками, на салфетках – пирожные советского ГОСТа: «школьное», «детское», «картошка», «сочень»…
– Чего с утра пораньше? – спросила бабища в крахмальном чепце за прилавком, поправляя салфеточки на полках под немногочисленными образцами кооперативного товара. – Водку жрать?
– Давайте нам бутылочку! – согласился с обоснованностью её подозрений Виталий Терентьевич. – Закусочку там... Огурчики... Помидоры сами маринуете?
– Мастерицы наши артельные! Старушки-огневушки...
– Вот помидоры мы тоже возьмем. А колбаса?
– Колбаса из закупочного мяса... Хорошая, свежая... В колхозном цеху сами и делаем...
– Великолепно! Вот, Максим, в каком Риме ты бы такое нашел, скажи? Давайте нам колбасу из закупочного мяса, мы выпьем, закусим и насладимся жизнью...
– Грибы-то есть? – смягчилась продавщица, заглядывая в полупустые лукошки покупателей.
– Есть немножко... – улыбался Совенко.
Ему было с чем сравнивать. Он знал супермаркеты Парижа и Рима, он бродил по всемирному торговому центру в Нью-Йорке. И ни на какие красоты тамошних распродаж или презентаций он не променял бы эту уходящую, истончающуюся в СССР крестьянскую простоту натуральной торговли.
Здесь у продавщицы нет вымученной улыбки и тонкой талии. Здесь она может и обхамить – потому что вы с ней наравне, вы оба – свободные, равноправные люди, а не лукавый, угодливый раб с господином. Здесь не найдешь вина «Шато-тьерри», не купишь триста грам «фуа-гра», и даже просто вырезку тебе отвесят не всегда... И все же для того, кто ценит в человеке душу, кто делит людей на благодатных и безблагодатных, здесь – лучшее из всех торговых мест...
В путанных вздыбленных корнях видавшего виды дуба на опушке грибного перелеска Алик и Мак разлили водочку, щёлкнув по воздуху пластиковыми раздвижными стаканчиками, которые привычно выпархивали из карманов, раскрываясь, как зонтики.
– Говорю тебе, это подосиновик! – показал Алик пальцем куда-то под ноги товарищу.
– А? Что?
– Подосиновик вон там, не наступи... Редкий гриб... Мало сейчас у нас их осталось...
– …Довольно странно, – лез Мак с вопросами, – утверждать связь всего со всем, и при этом отрицать Бога, который, в сущности, и есть ведь эта всеобщая взаимосвязь, Единая Истина, без которой невозможна и бессмысленна любая рациональная наука…
– Ну, отрицают же! – пожал плечами в штормовке Совенко.
Почему-то в ряду сложно объяснимых ассоциаций деформированной головы доктора наук возник образ Иудоньки Давидзе, которая в Порхово тоже носила брезентовую штормовку, ругаясь на «комарьё» и «глухомань»… Рим и бор – два слова из трёх букв. Иудифь и Рим – одна картина. Она, словно монограммой художника, подчёркнута стрелкой на её тёмном, волнующе прозрачном чулке, прямо переходящем в высокий каблук-«шпильку»…
Иудифь и бор – совсем другая картина, хотя и Рим и бор вековечны. Её тонкий нос с горбинкой Медеи, таинственной библейской Лилит, – выглядывает из-под брезентового капюшона… А два чёрных крыла роскошных волос – не выглядывают, вырываются оттуда и рассыпаются на груди. Давидзе в бору немного растеряна – это не её мир. Алику она больше всего нравилась в моменты растерянности – в такие моменты она была наименее испорченной…
«И если бы я просто умел лучше прыгать… – в сотый, в тысячный раз думает Совёнок, и эта мысль проворачивается в голове режущим осколком битого стекла. – Как вот этот накаченный в спортзалах КГБ мускулистый остолоп… Если бы я просто быстрее передвигался, я успел бы пересечь проклятую комнату, чать не екатерининская зала… Я успел бы – и схватил бы её за ноги… Я бы удержал – она же лёгкая была, сучка, воздушная, и легче своего веса за счёт остаточных навыков левитации… Но жизнь ещё раз подчеркнула, что я родился кривым, словно чрево моей матери – бетономешалка…».

* * *
Алик знал, о чем хочет спросить Суханов. Почему ХХ век помешался на атеизме? «И тебя, придурок лагерный, беспокоит именно это – а не то, как она раскололась об асфальт?! Моль из парика Гольбаха тебя интересует больше – чем то, как её тёмная, венозная кровь смешалась с остатками мутной настойки из разбитой бутылки?».
Про судьбу Давидзе Алик не знал ответа. А на дурацкие теоретические вопросы – ответ знал.
Ответ был давным-давно записан в книге «Магистериум» на французском языке, и в неказистом переводе Алика звучал так: «Некромантия – вид магии, который позволяет, используя мертвые средства, добиться живых целей». Возвращаясь к этой фразе не раз на всяких международных конгрессах, Совенко думал, что, видимо, именно маги-некроманты составляют таинственную «мировую закулису»...
Магия бывает вещественной, когда она работает со скрытыми свойствами вещества, но эта – простейшая, как арифметика. Высшая магия работает не с веществами, а со Смертью.
«Умелый некромант (в этом месте Алик морщился – очень напоминало советскую армейскую газету «Умелый воин» – но другой перевод не шел на ум) берет предмет из мира небытия так, чтобы воздействовать им на реальные предметы, на вещи мира Бытия. Могут спросить – как же несуществующее может влиять на реальные вещи – ломать их или чинить, двигать или удерживать, поднимать или опускать? Ведь его же, несуществующего, на самом деле нет!
В этом и заключается магия и искусство некроманта. Призрак, фантом, мертвец, то есть абсолютно пассивные начала, в его руках превращаются в активные начала. Некромантия есть магическое средство обменять НЕЧТО на НИЧТО».
«Магистериум» приводил весьма неудачный пример простейшей некромантии некоего «молодого ветеринара» из департамента Фижерак, которому приспичило ехать в отпуск в Ниццу как раз в разгар летней эпидемии ящура. Муниципалитет не хотел отпускать ветеринара, и тогда тот сам себе напечатал пригласительный билет на некий «ветеринарный конгресс по проблемам ящура», проводимый в Ницце. Его отпустили, он съездил по своим делам, а потом рассказал в Фижераке про «важные вещи, услышанные на конгрессе».
В чем же тут заключается некромантия? – спрашивал читателя «Магистериум». И сам же отвечал – «в том, что хотя конгресс был чистым вымыслом от начала и до конца, молодой ветеринар получил вполне РЕАЛЬНЫЕ командировочные и вполне РЕАЛЬНЫЙ отпуск в разгар рабочей страды».
Естественно, признавалась книга, фижеракская фабула магии ничтожна, а ветеринар – лишь примитивный некромант-любитель. Для «умелого некроманта» (будь они неладны со своими литературными оборотами!) схемы выстраиваются гораздо более сложные, а результаты достигаются гораздо более впечатляющие.
К тому же некромант-одиночка слаб. Ему нужен «Круг». В версии «Магистериума» «Круг» звучал как «Сirculaire». Алик уже в детстве задумывался о бюрократических «циркулярах» и «циркулировании документооборота», хорошо знакомых в его сановной семейке…
Некроманту нужна подпитка: сообщество ему подобных, чтобы ему подыгрывали в обмен на его подыгрывание. «Перекидывая мяч» (сразу вспоминается «jeu de paume»[49], колыбель французской масонской революции!) – некроманты могут добиваться «реализации иллюзий».
Но суть некромантической магии заключается всегда в том, что «несуществующее небесное тело вызывает возмущение реальных орбит».
«Потому что два основных компонента для колбы мага – ложь и злоумышление. Соотношения и пропорции между ними и составляют виды магии».
Атеизм – при всем его абсурде – одно из сильнейших некромантских средств.
Ведь сколько под ним было решено личных, частных проблем власти и собственности, рентабельности и конкуренции, сбора и перераспределения!
Сколько богов обессмыслено – а сокровищницы их храмов растащены приватирами[50]?
Но как сказать все это офицеру спецслужб Максиму Суханову, как объяснить? Тут случай, выражаемый поговоркой – «жизнь прожить – не поле перейти». Чтобы понять магию – даже её простейшие трансформационные формы, не говоря уже о сложнейших некромантических – слов мало. Нужно пережить и прочувствовать их жизнью, практикой…


* * *
…Нет, никто не верит. Даже дети в школах перешептываются на антисоветские темы. Теоретически подкованный Алик Совенко знал черномагические уровни, с ходу отличал – какой у собеседника. Есть халдейская магия, которая работает с волшебными свойствами вещей, с тем, что марксисты называют «материей».
«Про двух евреев рассказывали, – объяснял про такое колхозник жене после тематической лекции, – Фейербаха и Гегеля. У одного органы нашли материю, а у другого зерно[51]…».
Так вот, материю, которую «органы нашли у Фейербаха», – халдейские маги нашли за тысячи лет до него. Почему работают все – а хорошо живут только некоторые? Какие формы лжи и злоумышления собирают все вещи в одни руки? Сталкиваясь с вещистами, Алик сразу диагностировал: халдейская магия!
Это когда пьяный с коньяков букета Армении идиот (а ещё академик!) Гоша Арбат в цековской закрытой-презакрытой сауне, которая мистически существует, не существуя (то есть её формально просто нет), хватает тебя за отвороты укутывающей простыни, в духоте и влажности откровенного, интимного, как половой акт, разговора. И дышит в жжёное ухо перегаром своего «символа веры»:
– Политически – крах! Нужны реформы! Как воздух, нужны. Пыльное старье на свалку! Как может правящий класс восхвалять Ленина, восставшего против правящего класса? Почему, если в стране монархия, и все об этом знают, провозглашается республика? Почему, если в стране неравенство, декларируется равенство? Кого мы хотим обмануть «этими» фиговыми листками, а точнее, фигой без листков?
Вот оно, халдейство попёрло, медовый понос словоблудия, вязкий, тягучий и слащаво-янтарный, как мёд, и токсичный, как фекалии выгребной ямы…
– А народ злится, видя, что декларации не выполняются, – шепчет идиот-академик, думая, что раскрывает крайние тайны Вселенной. – Нужно ли его надувать невыполнимыми декларациями? Скажите честно – да, Виталий Совенко сидит в Кремле, а не разгребает навоз потому, что он сын Терентия Совенко...
– Это очень спорный тезис! – сухо, лекторски возразил обиженный Алик. Но вдаваться в тему не стал. Он и сам не знал – в какой мере помогли, а в какой помешали карьере его происхождение, его личная гиперактивность, а в какой – волхования по «Магистериуму». Он понимал, что карьерная истина ближе всего к последней слагаемой, но пользу и вред номенклатурного зачатия и комсомольской заполошной «всегдаготовности» тоже сбрасывать со счетов нельзя.
Халдейская магия для некроманта – смешна, как урок арифметики для любителя парадоксов высшей математики. Но «мужики-то не знают»! Гоша зачем-то сообщил (между прочим, рискуя головой – ведь 80-е только начинались), что:
– Общество равных возможностей – дутая химера. Никогда не было, нет, и не будет равных возможностей. Так создал Бог, хотя он и опиум для народа.
– Ибо само счастье – как материя или энергия – не является из ниоткуда и не уходит в никуда, – кивнул Алик, дословно повторяя халдейские примитивные прописи. – Для того, чтобы одни были счастливы, другие должны быть несчастны. Уровняв всех, вы получите не всеобщее счастье, а всеобщее несчастье…
– И тоже ненадолго, – ликовал Академик Арбат, думая, что встретил в ледяной пустыне слабоумия достойного единомышленника, – ведь на такой куче несчастья чей-то гнилостный росток вырастет в зловещий огромный дуб.
Они, халдеи, любят красивые вещи, разные импортные магнитофоны – и слова они тоже стараются вычурно украшать, не понимая, какая пустота скрывается за краснобайским острословием, по сути-то зубоскальством, чутко улавливаемым ими в «экспериментальных постановках» в лёгкую бунтующих интеллигентских театров…
– Другое дело, – тут же поправляет себя халдейский идиот Гоша, – счастливые должны быть по возможности добры к несчастным, ибо само противостояние добра и зла есть, в сущности, противостояние сытости и голода, безделия и труда. Сытость с бездельем выдумали добро именно потому, что набили живот.
И далее его уже несёт по ухабам – потому что он пьян, потому что он думает, что среди своих, потому что он устал годами молчать, как рыба или партизан на допросе. Открывшаяся ему «истина» распирает его изнутри, он должен высказаться, хотя бы камышу – как в сказке про болтливого брадобрея и царя с рогом на голове…
– Хищник не тронет дичи, если сыт. Но в природе нет добра, так как постоянной сытости и безделья там нет. У людей они есть. Есть и добро. Даже патологическая жестокость не более чем голод и труд, возведенные в квадрат рядом предшествующих поколений. Оттого при революции столько жестокостей – ведь к власти прорывается вчерашний голод и труд. Напротив, чем дольше и спокойнее существует власть, тем более она мягчает, расслабляется. Вроде как у нас в СССР – власть стала наследственной и отменила ГУЛАГ. Вы спросите – отчего китайские пытки вошли в поговорку? А дело в том, что до самых манчжуров в Китае не сложились дворянские роды. На должность сдавали экзамен, а не сдал – привет! Отправляйся работать! Равные возможности – и самые жестокие пытки!
Нельзя оттаскивать человека от молочного вымени властного тунеядства – он звереет. Нельзя и пускать кого угодно во власть – он принесет с собой патологию своей нищеты. Тот, кто потерял власть, и тот, кто рвется к власти, не остановятся ни перед чем. Государство – древнейшая форма паразитизма более хитрых на менее хитрых.
– Ещё Гельвеций, друг и соратник моего предка Поля Анри Гольбаха, утверждал, что мир – владение ловких мошенников… – снисходительно поддержал этот трёп Алик. А про себя подумал, что если бы какой-нибудь шелкопёр описал такой разговор в романе, его посчитали бы нежизненным, ходульным. Ну, не может – сказал бы критик – человек в реальной жизни, даже если он идиот, – говорить так долго и выспренно! Это письменная речь трактата – сказал бы критик, – а не устная в бане…
И он был бы прав. Он не учёл бы лишь одного: когда человек много лет молчал по существу, а говорил только глупости, когда он не мог себе позволить раскрыться даже с женой в спальне – его речь в итоге обильна и плотна, как у человека, давно не испражнявшегося, и наконец, добежавшего до сортира. Облегчение он испытывает примерно такое же:
– А до тех пор, пока живут два человека, один более, а другой менее хитер. Оттого-то захлебнулось в крови дело Ленина-Сталина: они решили убрать хитрых и стали снимать слой за слоем. А Пол Пота не спасет и каждый второй убитый кампучиец – эксплуатация останется, пока есть еще хоть кто-то живой…
«Зачем вот он всё это мне говорит?» – недоумевал Алик, потягивая пивко «Жигулёвское» из массивной стеклянной кружки, которой хотелось ударить Арбата по голове.
Выросший в тёплом кишечнике советского патернализма, в котором «за столом никто у нас не лишний», паразит – с мукой озарения постигает для себя мир. Он постигает мир в той мере и в том виде – в каком воспринимала бы Вселенную (и даже её гипотетическую бесконечность!) мыслящая глиста:
– А что есть труд, спасение от которого в государстве? Труд – это монотонность. Монотонность противоположна свободе, ибо приходится делать не то, что хочется, а то, что нужно. Более того, сама смерть есть абсолютная монотонность: вечная тьма и вечная неподвижность; чем монотоннее труд, тем ближе он к смерти. И, как зверь, согласно инстинкту спасается человек от смерти и труда. Этому могучему инстинкту нечего противопоставить.
– Итак, благословите же право рождения, ибо одним оно дает право жить в счастии, а другим – не знать вкуса счастья, и не тосковать о нем, – подвёл итог Алик. Он мог бы ещё много чего говорить по халдейским прописям-клинописям, но ему это было уже неинтересно. Магия веществ – пройденный этап, начальная школа.
– Помните, что мода на Бонапартов всегда приходит после свержения короля, – зачем-то пустился в экскурсы пьяный Арбат. – И пусть таланты восходят снизу вверх не рывком, а медленно, без перегрузок, врастая корнями в тот слой, до которого поднялись. Поверь, Виталий, мы ещё доживём до времён, когда такие речи произнесут с трибуны съезда…
««Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме», – вспомнил Совенко другого хитрого халдейского идиота, Хрущёва. – И слушать с трибуны съездов про партийность и бонапартийность».

* * *
Некромантия, как более высокий род магии, начинается за халдейскими силовыми полями. Её ложь и злоумышление работают уже с душами, идеями, призраками, обрывками культурных кодов, со смертью и таинственным миром мёртвых. На этом уровне вещи и материальные блага уже неинтересны, как аграрные заморочки в индустриальном обществе. Они просто есть – уже без всяких «доставаний», и этого довольно.
И когда с Аликом прямо на Красной площади, возле мавзолея, на прогулке, достойной аристотелевских перипатетиков[52](«разновидность австралопитеков[53]» – шутил про них Алик) с тобой откровенничает Алексей Никонович Яковлевич – с тобой уже откровенничает маг-некромант:
– Большой подарок оккультистам! – с ложным осуждением и заявкой на сенсацию в голосе тихо сказал Яковлевич, указуя на мавзолей. – Мало кто из их заграничных коллег мог похвастать таким Конусом Направленной Веры и такими силовыми линиями духовной тяги… Как люди, имевшие доступ к Нему…
«Ага, всё понятно! – думал Алик. – Пошла некромантия, ПСС, том энный, страница не помню… «Пирамида, в которой лежит мумия-терафим, чувства людей, концентрированные на данной точке, предоставляют умелому магу энергетический выход колоссальной мощности. Маги и некроманты находят здесь токи «хтонической сакральности»...
Ну, нашли, и дальше что? Нажрались дерьма и падали, а на совет не делать этого возразили украинным лукавым ответом с вызовом: «А то шо?!».
– Мы должны сесть на линию, Алик, – ещё тише предложил Яковлевич. – Я говорил с врачами, что шансы генсека выжить равны нулю.
– Это можно сказать и про всех нас, – улыбнулся Алик полынной улыбкой.
– Ты не подумай, я не против него! – заволновался Алексей Никонович. – Руководители его типа, даже теперешнего, – подарок небес. Он великий дипломат, развязавший все узлы хрущевской политики, умиротворивший Мао, вырвавший Францию из НАТО, подписавший заключительный акт Хельсинскской конференции, сопоставимой разве что с Евангелием и Декларацией прав и свобод человека…
– Ну, уж это перебор, мне кажется… – поморщился Совенко.
– Он мудрый администратор, собравший вокруг себя гениев политики…
Это Яковлевич про себя, и немножно, в порядке конструктивной лести, – про Алика… Как дитя, честное слово!
– Он психолог и организатор, ум, взирающий на десятилетия вперед. И даже сегодня у него осталось то, что не в силах отнять даже всепоглощающее время: его ДОБРОТА. С ним мы все стали немножко другими…
Яковлевича не пугало слабоумие на троне: ведь он мечтал о мире, в котором маги правят из тени, а публичные лица – лишь актёры.
– Ибо престол, – витиевато выражался «прораб перемен», – не институт и не кафедра, тут вообще можно быть хоть полным кретином! Главное – нельзя допустить туда хищника. Есть хищные и травоядные, мясные и вегетарианцы; это восходит еще к…
Яковлевич замялся, запамятовал, к чему это восходит. Алик молчал, хотя лучше собеседника знал, что восходит этот некромантский трёп к теории массивных и грацильных человекообразных. И в борьбе за власть травоядный увалень побеждает лишь случайно. А хищники – они умны и грациозны, эрудиты – как Ленин, ораторы – как Гитлер, таланты – как Александр Македонский.
Но за всем их цивилизационным лоском укрыты вампировы клыки, и они творят зло. И люди не должны дать обмануть себя фетишами триумфаторов.
Яковлевич даже был готов признать среди своих:
– К сожалению, сложившаяся красная аристократия была груба, глупа, корява. Но она смогла бы побелеть без войн и революций. Стать настоящим хозяином своей земли, для которого власть – средство существования в условиях сытой свободы.
Нужно решать, что для нас важнее! Власть, как отпуск, или власть, как свобода, как профессия, как ремесло. Если мы станем уподобляться сельскому депутату, который приезжает на съезд, пьет, гуляет, в ладоши хлопает, а через месяц едет обратно в земляной ад, то грош нам цена. Отпуск – дело светлое, радостное, но он быстро кончается. Мы пришли всерьез и надолго, мы завещаем нашу власть детям…
Завещают они! Детей сперва заведите, выродки! Вам завещать-то некому – этот суровый, завьюженный мир, поднявший воротник. Мир замерзающего на гребне мавзолея, как бездомная собака, Брежнева, мир с засахаренным каннибализмом килой и грыжей волочащегося за нами Запада… Мир, который – если подняться высоко-высоко, выше уровня некромантов – представляется унылым заведением вроде Зоны. И 9/10 в нём вспотевшие каторжники, а 1/10 – окоченевшие конвоиры. Что такое? Зачем сделано? Халдеи понимали государство, как молот, которым нужно что-то крушить. Некроманты – уже тоньше. Они убеждены, что государство – не молот. Это хрупкий прибор, который нужно хранить в футляре.
– Де маджорум деи глориа – к вящей славе твоей, Господи! – вруг ханжеской руладой выдаёт Яковлевич…
Алик давно заметил, что открытым бывает только молодой и неопытный цинизм. Он визжит о своих открытиях, брызгая повсюду крапивным соком звериных повадок. Старый и матёрый цинизм интересен тем, что паче всего избегает всего циничного. Он льётся патокой. У него через слово то «бог», то «добродетель», то «общее дело», то «народная польза». Он никогда не назовёт сатану сатаной – а только «богом». Он никогда не назовёт беса бесом – а только «ангелом». Интересно, что с годами перезрелый циник даже и думать начинает таким же перевёрнутым Логосом. Его не только на слове не поймаешь – его и в мыслях даже, если бы придумали такой аппарат, мысли считывать, не изловить!
Вот Яковлевич, умеющий делать глаза добрее собачьих, – несмотря на то, что коммунист, – картинно возводит взгляд к сводам пустой, только подготавливаемой и в кумачи забираемой, залы съезда и вдруг отмачивает «о Создателе всего сущего».
У некроманта это не тот, про кого вы подумали, а дьявол. Но некромант не только в этом никому не сознается, он порой и сам уже этого не понимает. Все слова в его голове переменили смысл на противоположный. Обворует всех – и назовёт это «народовластием». Всех, к чёрту, убьёт, уморит, задушит пыльной подушкой бытовой безысходности – и назовёт это «изобилием». Лжец? Нет, тут сложнее. Это халдеи, маги низшего уровня, лжецы. А у некроманта сама ложь становится правдой, они меняются местами. Делясь своими мыслями о «творце всего Сущего» благостный Яковлевич раскрывает и его атрибуты:
– Без сомнения, он есть, творец вселенной – конечно, не такой, каким описывают его поповские байки, и уж во всяком случае не судия живущим, а тем более умершим. Он сотворил мир – глупо требовать от него копаться в грязи на периферийной планете, в заштатной Галактике, разбирать какие-то ничтожные дрязги между пузырями углерода… Ну, в крайнем случае, иногда шутки ради или с познавательной целью, – но уж неужели это его постоянная работа? Просто смешно, не говоря уж о том, что глупо…
– Волхвы, увидевшие Вифлеемскую звезду, так не думали, – размышлял позже Алик. – А почему? Они были маги высшего уровня, не только за халдейством, но и за некромантией. Халдей звезды не заметит – она вещественно недосягаема. Некромант заметит одну из многих тысяч звёзд – и что с того… Ну внеси в каталог астрологии, да и успокойся! Но ступени познания Бытия ведут всё выше и выше, и вот уже «верхний» этаж некромантов оказывается под ногами… И тогда звезда Вифлеемская, одна из множества звёзд, становится единственной!
Нечисть очень навязчива. Она всё время тебе что-то подсовывает, а когда выгнал в дверь – лезет к тебе в окно. Именно по навязчивости легче всего отличить нечисть от таинственных струн и троп, натянутых в золотом сечении идеи совершенства. Есть статическое совершенство – которое с тобой в каждой точке, и это идея Бога. Есть динамическое совершенство – которое, путём обожения, человек обретает в конечной точке своего пути: коммунизм. Только эти две идеи – какими бы словами не называли их – создают психическое здоровье человека. Все прочие идеи адресованы к несовершенству, то есть порче. И содержат в себе отчётливо выраженные черты клинического безумия, патологии и бесноватости духа, которые много лет изучает академик медицины Виталий Совенко.
Как можно говорить о психическом здоровье халдейского ведуна, все мысли которого заняты какими-то магнитофонами, коврами, хрусталями, престижными сигаретными пачками и качеством сырья, из которого варится его кал? Это же больной психически человек, и закончит он тем, что будет пытаться залезть в баночку от импортного кетчупа, – а санитары будут оттаскивать…
Ну уж и тем более некромант – который всю жизнь возится со смертной тенью, небытием, тленом, трупным распадом, гниющим разложением, – ему-то дорожка в дурдом ещё прямее, так сказать, «по блату, без очереди»…
Идея статического совершенства – которое всегда с тобой – одна даёт тебе силы идти по жизни, не падая ни набок, ни на четвереньки. А идея динамического совершенства в конце маршрута – одна лишь даёт смысл движению, смысл пути. Если высшего идеала нет – тогда вся Вселенная труп. А если ты считаешь высший идеал недостижимым – тогда ты сам труп…


Комментариев нет:

Отправить комментарий